Я не знаю, удалось ли мне дать вам некоторое понятие о книге г-на Прево-Парадоля. Соединив вместе шестерых французских моралистов, автор имел, конечно, намерение показать нам плоды изучения и познания человеческой природы, которыми обогатилась Франция за два столетия. Мне казалось, что я поступлю правильнее всего, если представлю вам одного за другим великих людей, о которых он нам поведал. Кстати, я не думаю, чтобы г-н Прево-Парадоль претендовал на то, что он обогатил живший в нашем сознании облик каждого из них новыми штрихами, опущенными историей; он удовлетворился тем, что скопировал ту же натуру, но при этом он тонко и изящно работал карандашом, по-новому распределил свет и тени, и в результате знакомые лица в его изображении как-то помолодели и посвежели, что заново вызывает к ним интерес и привлекает внимание. Забываешься, глядя на них; и кажется, что хотя это старые друзья, до сих пор ты их по-настоящему не знал; потом, узнав их много лучше, остаешься под обаянием этой встречи, в которой они открылись тебе с новой и неожиданной стороны.

Господин Прево-Парадоль сопроводил шесть рассмотренных мною очерков размышлениями на разные темы. Я могу только привести названия отдельных глав, чем-то напоминающих главы «Опытов»: «О проповедях, в связи с Лабрюйером», «О честолюбии», «О печали», «О болезни и смерти». Здесь в особенности проявляется индивидуальность писателя. Характерным признаком его манеры мне представляется замечательная четкость в изложении своих мыслей; он пишет длинными фразами, пожалуй, чересчур округлыми и монотонными, но крепко сколоченными между собой. К образам он прибегает редко, и, по-моему, они не составляют достаточно целостного единства с чистыми рассуждениями. Но кругозор автора везде широк; на каждой странице он совершает экскурсы в сторону, вводя нас в новые области, не обозначенные еще на карте нашего знания. Чувствуешь радость причастности к чему-то серьезному и значительному, путешествуя в обществе этого ученого мужа, которому охотно прощаешь профессорский слог за возвышенность идей и свободу суждений.

ЭРКМАН-ШАТРИАН
© Перевод. В. Шор

I

Каждого писателя я рассматриваю как творца, который пытается вслед за господом богом заново создать целый мир. Перед его глазами — творение господне; он изучает населяющие землю живые существа, изучает всю природу, а затем старается пересказать нам, что он видел, показать в обобщенном виде мир и его обитателей. Но он не может воспроизвести все таким, каково оно есть само по себе; ведь он видит предметы и явления сквозь призму собственного темперамента; что-то он отсекает, что-то добавляет, меняет, и в конце концов мир, который он представляет нам, оказывается миром, изобретенным им самим. Вот почему в литературе существует столько разных миров, сколько писателей; у каждого автора свои персонажи, живущие своей особенной жизнью, и изображаемая им природа тоже у него своя, и осеняют ее чужие, неведомые нам небеса.

А когда сколько-нибудь значительный писатель опубликует восемь — десять книг, становится уже совсем нетрудно определить, в чем своеобразие того мира, который он нам показывает. Критик с легкостью устанавливает черты, которые роднят между собой персонажи, действующие в этих книгах, — он как бы прощупывает зондом их нутро, анатомирует их души и тела, и отныне, стоит им попасться ему на глаза, он тотчас безошибочно узнает их по некоторым неизменным признакам, каковыми в одних случаях являются достоинства, в других — недостатки. Становится окончательно ясным, каков предельный кругозор писателя. Теперь критик видит перед собой жизнь всего этого мира и может судить о его размерах, о его истинности, сравнивая его с творением божьим.

Чтобы меня лучше поняли, приведу в качестве примера «Человеческую комедию» Бальзака. Этот гениальный человек, по-видимому, однажды посмотрев вокруг себя, обнаружил, что обладает необычайно острым зрением, способностью проникать взглядом прямо в души людей, обшаривать все закоулки их сознания, одновременно подмечая характерные черты их внешнего облика, иначе говоря, — видеть современное ему общество сразу с лицевой стороны и с изнанки. По его мановению, как из-под земли, явился целый мир; этот мир, созданный человеком, не обладает величием творения божия, по похож на него всеми своими недостатками и некоторыми достоинствами. Перед нами — все общество, от куртизанки до невинной девы, от растленного негодяя до мученика долга и чести. Правда, жизнь этого мира порой выглядит какой-то ненастоящей, — солнце светит в нем тускло; среди толпы персонажей задыхаешься, не хватает воздуха, — но иногда слышишь такие неподдельно человеческие голоса страсти, рыдания или смех, что веришь: перед тобой живые люди, наши братья, страждущие так же, как и мы сами, — и невольно плачешь вместе с ними.

Так как мне предстоит рассматривать здесь произведения писателя, чье имя за последнее время приобрело заслуженно высокую репутацию, я считаю необходимым прежде всего заняться вопросом о том, какой мир он сотворил. Надеюсь, что такая метода критики существенно поможет мне изъяснить публике результаты моего анализа, познакомить ее наиболее полно с тем талантливым автором, о котором я намерен высказать свое суждение.

Мир Эркмана-Шатриана — это мир простой и наивный, реальный до мельчайших деталей и фальшивый до оптимизма. Характерным его свойством является сочетание большой правдивости в деталях физического, материального плана и беспредельной лжи в изображении душевной жизни персонажей, всегда смягченном и приглаженном. Сейчас я поясню свою мысль.

Эркман-Шатриан не написал ни одного романа — если с этим словом связывать представление о смелом и добросовестном проникновении в глубины человеческого сердца. Каждый его персонаж — это кукла, чрезвычайно правдоподобно двигающая и руками и ногами. Такая кукла умеет плакать и улыбаться по заданию, она исправно произносит то, что ей полагается, она даже живет какой-то тихой, вялой жизнью. Пусть перед вами продефилирует десяток таких марионеток, и вы увидите, что все они на удивление похожи друг на друга своим духовным обликом. Каждая из них совершает какие-то действия, соответствующие ее полу и возрасту, у всех них — у молодых и у старых, как у мужчин, так и у женщин — одинаковые чувства, одинаковая наивность, одинаковая доброта. Да, конечно, среди них изредка встречается негодяй, но как он, этот негодяй, бывает обычно жалок и как сразу становится видно, что автор не привык изображать подобные натуры! Это, на мой взгляд, большой недостаток того мира, что создан Эркманом-Шатрианом. В его мире нет людей различного душевного склада и потому нет борьбы человеческих страстей. Писатель построил в соответствии со своими личными вкусами некий образ, и по этой модели он с небольшими модификациями создал затем все персонажи, которые населяют его книги. Впрочем, человек сам по себе вообще мало его интересует; он ищет драматизма не в душе человека, а во внешних событиях. Последнее полностью объясняет его беззаботность в отношении индивидуальности персонажей. Созданные им фигуры интересны, главным образом, своим внешним правдоподобием; они действуют под влиянием простых и отчетливо выраженных побуждений; короче говоря, они существуют, главным образом, для того, чтобы поддерживать и направлять действие. Автор никогда не изображает ту или иную человеческую личность ради нее самой, никогда не добирается до души персонажа, не ставит себе целью внимательно проследить различные ее состояния — ее падения и взлеты. Когда он все же пытается показать жизнь сердца, он словно сразу утрачивает ту топкую наблюдательность, которую он проявляет, доколе речь идет о внешних деталях; он неминуемо впадает в слащавую пошлость, живописуя картины, исполненные, можно сказать, весьма благородных чувств, по, в общем, нестерпимо фальшивые. Его мир недостаточно дурен, чтобы жизнь его была подлинной жизнью, а не ее имитацией.

Возьмите теперь этих деревянных кукол, среди которых одни выточены с замечательным искусством, а другие вырезаны из чурок, наспех, как попало, и поместите их в обстановку, изображенную натурально и правдиво, — и вы получите мир Эркмана-Шатриана в полном виде, каким он представился мне самому. Этот мир утешителен, и к нему сразу же проникаешься глубокой симпатией. Испытываешь дружелюбное чувство к его обитателям, бесцветным, прекраснодушным личностям, выражающим, по замыслу автора, доброту, страдание, нравственное величие; они располагают к себе своей неземной безмятежностью, своей детской наивностью. Они не живут нашей жизнью, не ведают наших страстей. Эти существа похожи на нас, но они чище, благороднее, чем мы; они производят весьма отрадное впечатление, но достигается оно ценой правдоподобия. Я отказываюсь верить в то, что они всамделишные люди; однако мне бывает приятно провести часок-другой среди этих прелестных марионеток, которые значительнее меня, ибо они во всех отношениях совершенны, хотя одновременно и ничтожнее, ибо все в них выдумка и ложь. А зато как прекрасна страна, в которой они живут, как правдиво живописуются пейзажи! В театре из картона и дерева делаются декорации, здесь — действующие лица. Поля живут, плачут и смеются; солнце ярко светит, и величественная природа предстает перед нами во всем своем могуществе, восхитительно переданная энергичными и верными штрихами. Невозможно выразить словами, что за удивительные ощущения вызывает у меня это причудливое смешение лжи и правды; как я уже сказал, тут создается впечатление, прямо противоположное тому, которое производит на нас театр. Это все равно, как если бы мир божий был населен не людьми, а автоматами.