Экран телевизора иногда рассекала белая прожекторная полоса — тогда она двумя руками ощупывала бигуди, он морщился, а кресло скрипело особенно тягуче.

— Ань, если муж не ест женин обед, то что?

— Пересолен.

Где-то на кухне лилась вода — её однообразный звук вплетался в бормотанье телевизора, как ненавязчивое музыкальное сопровождение.

— Ань, если жена купила мужу, скажем, ботинки, а он отворачивается…

— От жены отворачивается?

— От ботинок.

— Не его размер.

На кухне стукнула форточка — телевизор отозвался на этот стук своей прожекторной полосой. Он поморщился, она ладонями поправила бигуди.

— Ань, а если от мужа пахнет… э-э… ликёрами?

— Значит, выпил.

— Знаю, что выпил. Почему пьёт эти самые ликёры?

— Водку не любит.

Кресло скрипнуло, как скелет костями. Опять звякнула некрепким стеклом форточка. Вода лилась ровным и вечным тоном. Телевизор о чём-то нашёптывал негромко, неубедительно.

— Ань, а если от мужа пахнет французскими духами?

— Значит, хороший муж.

— Как так?

— Купил жене французские духи и положил в карман. Вот ты мне французские духи не покупаешь…

— Этот хороший муж заявляет жене, что человек есть дитя наслаждений.

— Какой он милый…

— Ань, ты хороший технолог, но в вопросах мужской психологии, извини, не тянешь.

— Может быть, Юра, не тяну. Но если бы ты… однажды… пришёл домой… от тебя пахло бы ликёром и французскими духами… и заявил бы, что любишь наслаждения…

— То что бы? — он даже отпустил взглядом экран.

— Не знаю, Юра. Но что-то бы произошло.

— С кем?

— С тобой, Юра.

— Со мной, Аня, подобного никогда не произойдёт.

— Я знаю, — вздохнула она.

— Чай будем пить?

— Можно и попить.

— Нет, на ночь не стоит, — решил он.

— Ну не будем…

Неожиданный звонок, сильный и долгий, заглушил урчание воды, стук форточки, скрип кресла и говорок телевизора. Мужчина неспешно встал, выключил у телевизора звук и недовольно буркнул:

— Кого это несёт…

— Наверное, сосед.

Пока он ходил открывать, она вытащила из кармана халата косынку и покрыла голову, спрятав металл бигудей. По молчанию в передней, по какой-то тяжести, которая потекла вдруг оттуда, она поняла, что это не сосед…

— А я к вам в гости, — улыбнулся Рябинин.

— Поздновато, но я ждал, — признался директор, принимая мокрый плащ.

— Почему ждали?

— Предчувствовал…

— Садитесь, пожалуйста, — она вскочила и придвинула к столу единственное мягкое креслице.

Рябинин знал, что поздновато — десять часов. После этого подвала, забитого хлебом, после задержания Башаева и допроса Рябинину казалось, что его нервы слышимо заныли, как комариная стая над ухом. Нужно их утолить, эти надрывные нервы. Он ещё раз глянул на руку — десять часов пять минут. Закон разрешал поздние допросы только в неотложном случае. Когда совершалось тяжкое преступление, когда совершено убийство. А уничтожение хлеба — не тяжкое преступление?

Рябинин огляделся… Двухкомнатная квартира. Пол, покрытый линолеумом. Выжженные солнцем обои. Простенькая мебель. Шкаф, широкий, как железнодорожный контейнер. Канцелярская лампа на столе. Телевизор чуть не первого выпуска.

Тогда Рябинин пристальнее вгляделся в директора…

Какой-то обвислый тренировочный костюм. Широченные шлёпанцы, как снегоходы. Сырое, тяжёлое лицо. Откровенно сонный взгляд. И лысина, блестевшая от канцелярской лампы.

— Юрий Никифорович, а что у вас такая старомодная мебель? — улыбнулся следователь.

— Меня устраивает.

— Его устраивает, — подтвердила жена.

— А что вы не сдерёте линолеум и не настелете паркет?

— Какая разница?

— Ему всё равно, — опять подтвердила жена.

— Обои-то выцвели, как писчая бумага стали…

— Собираюсь переклеить.

— Он собирался.

— А почему не купите телевизор с большим экраном? Ничего же не видно.

— Нам видно.

— Вы в очках, поэтому вам и не видно, — объяснила жена.

— А что это журчит?

— Кран течёт, — буркнул директор. — Почему не чините?

— Мне не мешает.

— Ему не мешает.

— Извините, вы пришли по делу? — раздражаясь, спросил директор.

Но Рябинину сперва хотелось понять… Мужчина, а это значит — сильный, энергичный и умный. Сорок лет ему, самая зрелая пора. Высшее образование — у человека образование, выше которого некуда. Здоров, обеспечен, уважаем… Почему же он ничего не делает ни на работе, ни дома?

— Может, хобби? — вырвалось у Рябинина.

— Не понял?

— Собираете марки, много читаете, шьёте галстуки, режете по дереву или изучаете санскрит?

— Я не мещанин, — почти гордо сказал директор, как бы разом отвечая на все следовательские вопросы.

Рябинин ждал квартирного блеска и небывалого комфорта — если человек не живёт для завода, то он живёт для себя. Оказалось, что можно жить ни для завода, ни для себя. Тогда для кого? И если не жить, тогда что? Существовать? Хапать… Да ему и хапать-то неохота. Да он не поднялся даже до мещанина. Нет, поднялся, ибо есть мещане бесхрустальные, безвещные — это лодыри. Неплохо, он запишет в дневник: «Лодырь — это мещанин ленивый». А можно ли доверять завод человеку, который не управляется даже со своей квартирой?

— Хотите чаю? — спросила жена.

— А у вас чашки есть?

— Конечно, сервизные.

— Ань, следователь шутит.

Директор осоловело смотрел в жухлую скатерть. Спокойный, добрый человек.

— Юрий Никифорович, рабочие хвалят вашу доброту…

— Да, я стараюсь каждому сделать приятное, — быстро согласился Гнездилов.

— Почему?

— Как почему?

— Зачем каждому делать приятное?

— Наш моральный кодекс…

— Ну зачем делать приятное, например, шофёру Башаеву, пьянице и плохому работнику?

— Такова, в сущности, моя натура…

— А я знаю, в чём тут суть, Юрий Никифорович. Добротой вы покупаете себе спокойную и тихую жизнь. Вы откупаетесь ею от людей, от работы. У вас доброта вместо дела. Если, конечно, это называется добротой…

Рябинин чуть не задохнулся от такого количества быстрых слов. Чтобы успокоить дыхание, он открыл портфель и достал неизменный бланк протокола допроса.

— Юрий Никифорович, я пришёл ради одного вопроса… Кому непосредственно вы разрешили вывозить горелый хлеб?

— Механику, — сразу ответил директор.


Выражение «битва за хлеб» мне долго казалось газетным, вычурным. Но когда я попал на уборку урожая в Северный Казахстан и поднялся на сопку…

Земля гудела моторами, блестела соломой и дымилась пыльными шлейфами, достающими до неба. Комбайны шли рядами, как танки. Грузовики колоннами неслись по мягкой от пыли дороге. Бетонные элеваторы стояли над степью великанскими дотами. Тока с холмами пшеницы походили на прибалтийские дюны, развороченные людьми и техникой. Лица, высохшие от жары, работы и пыли. Рубашки, сопревшие от пота и трения спиной об обшивку сиденья. Воспалённые глаза и вечный скрип песка на зубах. Сон урывками, на ходу, везде, где только можно приткнуть голову хоть на минутку. Санитарные машины, дежурившие у палаток с красными крестами. Повар, бегущий к комбайну с обедом, словно его вот-вот накроют неприятельским огнём.

Бой, тяжелейший бой за хлеб. Днём и ночью, днём и ночью…


Хождение по хрюку оказалось пустым: то он хрюк перепутает с каким-нибудь скрипом, то хозяева попадутся молчуны, то кормят одними лишь комбикормами… Теперь Леденцов шёл к какой-то Сосипатровне, названной «кулачкой первый сорт»: имела двух кабанов, и на седьмом десятке у неё вырос зуб. Её дом зеленел сочно, свежевыкрашенно. К левому боку какими-то уступами примкнули строения: хлев, сарай и сарайчики, кладовые и кладовочки. Большой земельный участок чернел после убранной картошки. Деревья и кусты оттеснились к забору, да ведь поросят яблоками и клубникой не прокормишь. Окошки, как всегда бывает в небольших домах, светились мягким и уютным светом; впрочем, их свет мог скрадываться дневным. Из трубы шёл дымок и стекал по крыше на влажную землю. И Леденцов подумал, что дымок этот тёпел и сух.

Калитка была не заперта. Он дошёл до крыльца и побарабанил в окошко, вызвав ответный лай где-то далеко, может быть, в хлеву. Мокрая дверь стукнула щеколдой и открылась широко, потому что женщина за ней тоже была широкой — она стояла, могуче загородив проход.

— Здравствуйте, Мария Сосипатровна.

— За шпиком?

— Нет, поговорить.

— А вы кто?

— Из милиции.

Она не смутилась и не вздрогнула, а лишь поправила на плечах белый пуховый платок.

— Тогда проходите.

Леденцов миновал полутёмные сени, разделся в уютной прихожей и ступил в большую комнату. Что-то его остановило у порога…

Пол горницы был устлан странным ковром, каких он ни у кого не видел: то ли вязанный из толстых ниток, то ли плетённый из цветного шпагата. Круглый стол покрывала странная голубая скатерть с какой-то опушкой по краям, которая шевелилась от дуновения, как бахромка у медузы. На стенах, на диване, на комоде висели и лежали плетёные, вязаные и вышитые салфетки, коврики и панно. И от их цветастой пестроты в комнате было весело, как на июльском лугу.

— Сама всё изготовила, — отозвалась она на удивлённый взгляд инспектора. — Скидывай ботинки.

— Как скидывай?

— Неужто пущу в грязи по чистоте?

— Я при исполнении, мне босиком нельзя.

— А ты в носках.

— Мария Сосипатровна, они ещё грязнее ботинок, с них торфяная жижа капает.

Она молча выстелила газетами путь к столу. Гость и хозяйка сели, ощупывая друг друга взглядами…

Ей было лет шестьдесят. Крупная голова на широких плечах, крупные руки с коричневыми выдубленными пальцами. Чёрные, ещё вроде бы не седые волосы прижаты косынкой. Карие глаза смотрели из-под встревоженных бровей ожидающе, но платок лежал на плечах независимо: подумаешь, милиция.

— Говорят, Мария Сосипатровна, у вас зуб вырос? — улыбнулся инспектор.

— А предъяви-ка, молодой человек, документ.

Леденцов извлёк удостоверение, ничуть не смягчив им хозяйку.

— Не знала, что милиция зубы на учёт берёт.

— Говорят, вам его бог послал?

— Ты мне, молодой человек, зубы не считай, то есть не заговаривай. Скажи, зачем пожаловал, — и привет.

Леденцов знал, что допрос нужно начинать исподволь, поэтому старался придумать нейтральную темку. Но старуха поворачивала разговор к главному.

— Я пришёл к вам насчёт хряка, то есть хрюка. Если во дворе хрюкает, то это же поросёнок?

— Неужто кошка захрюкает?

— К примеру, у вас хрюкает?

— Двое, не считая кролей, курей, коз, петуха и кошки.

— Ого! Вот почему вас кулачкой зовут.

Она встала, неслышно прошлась по ковру и оперлась руками на стол, обдав его волной запахов: трав, яблок и варёной картошки. Её лицо приблизилось к нему настолько, что он рассмотрел крепкую кожу щёк, дрожащую верхнюю губу и каризну глаз, как показалось ему, затянутых сизой злобной дымкой.