Леонид Харитонович Башаев, насупленный крупный мужчина, поглядывал на следователя исподлобья, хотя лоб у него был узок, как ремешок; поглядывал он из-под курчаво-путаной шевелюры, нечесанной со дня рождения. Лицо краснело, словно всю жизнь он простоял у сильного огня. Большой нос, который на широких скулах казался одиноким, туго сопел. Во взгляде тлели как бы две заботы: одна о том разговоре, который предстоял, а вторая, далёкая и страждущая, ждала своего дня, часа, чтобы утолиться.

— Пьёте? — спросил Рябинин.

— Выпиваю, — согласился водитель.

— А как же руль?

— Так не за рулём.

Рябинин посмотрел его характеристики, заботливо припасённые инспектором.

— За что судимы?

— За бабу.

— То есть?

— Назвал на нехорошую букву.

— Выражались нецензурно?

— Ну. А она визжать, хотя была у меня на положении жены.

— Второй раз за что судимы?

— За бабу.

— Так…

— Выпил дряни на три рубля, а шуму наделал на три года.

Рябинин считал, что разбираться в психологии человека — это учитывать его индивидуальность. Он и разговор-то затеял о судимостях, чтобы приблизиться к этой индивидуальности. Приблизился. Что этому человеку хлеб, коли он и людей не щадил.

— Расскажите о вашей работе.

— А чего… Катаюсь по заводу.

— Муку, хлеб возите?

— Это спецмашины с автохозяйств.

— А у вас какие грузы?

— Да всякая мелочишка.

— Всё-таки?

— Я вроде подсобника.

— Кому подчиняетесь?

— А всем. Инженеру, механику, бригадиру…

— Всё-таки, что вы, как правило, делаете?

— А что прикажут.

Он не хотел говорить. Почему? Ведь его спрашивали не о выброшенном хлебе, не о преступлении, — спрашивали о повседневной работе. Рябинин знал эту наивную уловку… Хлеб, который вывозил водитель с завода, был лишь эпизодом его работы. Следователь начнёт расспрашивать про эту работу скрупулёзно, расписывая её по часам и минутам, и тогда придётся рассказать — или умолчать — и про хлеб. Так не проще ли совсем про работу не говорить?

— Хлеб с завода вывозили? — прямо спросил Рябинин.

— Какой хлеб?

— Горелый.

Крупный, туго сопевший нос дрогнул. Красное лицо, уж казалось бы, неспособное краснеть, всё-таки осветилось новым, более ярким огнём.

— Вывозили, — заключил вслух Рябинин.

— Гражданин следователь, каждый человек друг другу друг, хотя и не знают друг друга.

— И что? — улыбнулся Рябинин.

— Меня не знаете, а какой-то хлеб шьёте.

— Леонид Харитонович, вы расписались, что будете говорить правду…

— А что говорю?

— Расскажите, как вывозили хлеб?

— У вас глаза затуманены уголовными статьями.

Рябинин вздохнул. Он не сомневался, что вышел на группку плохих людей, которые теперь будут идти перед ним, как ненужные тени; не сомневался, что человек проверяется многим — и хлебом тоже. Этот Башаев не воевал, не голодал, не холодал — пил да работал кое-как. Да отбывал судимости.

— Леонид Харитонович, вы хлеб… чувствуете?

— Это как?

— Когда едите…

— А я его и не ем.

— Почему же?

— Мне евоный дух на заводе опротивел.

— А что же едите?

— Когда чего… Огурцы, кильку, шашлыки.

— Закуску, значит.

Разговор о хлебе не вышел. Да и какой разговор с человеком, который не выносит хлебного духа… И мог ли этот человек пощадить буханки?

— Тогда перейдём к делу, — жёстким голосом Рябинин отстранил всякие необязательные разговоры. — На месте сваленного хлеба нашли отпечатки колёса вашего самосвала. Вы человек судимый, в доказательствах разбираетесь… Так будете говорить?

Башаев удивлённо и шумно вобрал воздух носом. И держал его в груди, боясь выпустить, — иначе бы пришлось сразу отвечать на вопрос.

— Чего говорить-то?

— Хлеб в болото свалили?

— Свалил. Так ведь горелый.

— Кто приказывал вывозить?

— Никто.

— Как никто?

— А никто, сам.

— Где же его брали?

— Во дворе завода, у вкусового склада. Найду кучу да и вывезу.

— Неправда.

— Я могу и тое местечко указать.

— Хотите кого-то выгородить?

— Неужель хочу кого заложить? — откровенно вскинулся шофёр. Он легко признался в том, что доказано, и век не признается в том, что ещё нужно доказать. Рябинин смотрел в его кирпичное лицо; смотрел в глаза, в которых всё заметнее сказывалось нетерпение и жажда; смотрел на хорошие волосы, почему-то не задетые ни годами, ни алкоголем, — и думал, что этого человека ничем не тронешь, кроме денег и бутылки. Нет, перед ним был не организатор, не главный преступник.

— Сколько машин вывезли?

— Не считал.

— Какое вам дело до этого хлеба? Почему вы взялись его вывозить?

— А чистота двора на мне лежит.

— Башаев, ведь дело уголовное, подсудное… А вы кого-то выгораживаете.

— Зря стращаете. Горелый хлеб вывезти — что кучу мусора свалить.

Рябинин прикрыл глаза и медленно вдохнул через нос, как и этот Башаев. Оказывается, успокаивает. Сколько раз он собирался припасти коробочку каких-нибудь слабеньких таблеток, какой-нибудь травки, способной утихомирить гулкое сердце.


Есть много выражений типа «скажи, мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты». Я бы добавил… «Скажи мне, что ты ешь, и я скажу, кто ты». А вернее — «скажи мне, что ты не ешь хлеба, и я скажу, кто ты». Ну, если и не скажу, то уж сомнения у меня затлеют. Человек не любит хлеба… А что он любит? Пирожные? Не любить хлеб — значит, не любить полей, неба, простора… Не любить хлеба — это не любить своей родины.


Умные и сильные машины свободно месили многопудовые горы теста, умные и раскалённые машины выдавали из своего нутра раскалённые батоны, умные и деловитые транспортёры везли загорелые буханки… Всё гудело, шумело и двигалось. Сновали девушки в белых халатах и белых колпаках. Куда-то беспрерывно отлучался инспектор…