— Благородство обязывает!.. — Дон Непо не говорил, а вещал глухим голосом, раздававшимся словно из глубины колодца. — Сколько было маркизов, сколько князей, и, однако, вся семья рухнула в бездну, в том числе и лакей, вставший на колени перед «Платанерой»!..

— Я не позволяю вам так говорить, Рохас!

— …вместе с внуком — евангелистом и квартероном! — Дон Непо, не обращая внимания на слова испанца, нанес ему последний удар под громкий хохот и одобрительные возгласы.

И тут снова вмешалась Консунсино, вдова Маркоса Консунсино, иначе спорщики пустили бы в ход уже не только кулаки — разъяренный Сиксто схватил трехногий табурет, а Дон Непо, обороняясь, поднял стул.

С тех пор они не встречались.

Поэтому, увидев дона Непо, проезжавшего мимо каменной стены, дон Сиксто злобно заворчал — ему захотелось уничтожить, раздавить своего врага! Дону. Непомусено Рохасу едва-едва удалось проскользнуть между повозкой и стеной.

На последнем подъеме, уже недалеко от дома, дону Непо показалось, что не велосипед несет его на себе, а он сам тащит тяжелую колымагу; велосипед теперь казался совсем другим — он совсем уже не был похож на волшебную падающую звезду.

Но вот подъем остался позади — распахнув калитку, дон Непо въехал в небольшой двор. Внука, по-видимому, дома не было. Дон Непо подрулил к навесу — он всегда оставлял своего «коня на колесах» там, где были сложены самодельные седла, конская упряжь, ярмо для волов, тыквенные бутылки, мешки, овчины и старый плуг. Остановился у навеса — ногу сводила судорога; он обливался потом и тяжело дышал. Он подтолкнул велосипед, и тот покатился сам в свой угол. Обычно велосипед принимал внук, но когда того не было дома, то сипе, как ласково дон Непо называл свою машину, сам догадывался, куда надо катиться и где встать… «Умная и добрая у меня машина, — подумал дон Непо, развязывая платок на шее и вытирая им пот со лба. — Добрая и умная…» Добрая — она не позволяла ему брести пешком на рассвете… умная — сипе походил на живое существо, обладающее инстинктом самосохранения, которое защищало его от грузовиков, проносившихся в эти предрассветные часы с зажженными фарами, похожими на звезды, перемещающиеся на небе. По дороге велосипед будто сам по себе старательно избегал столкновений со столбом или пешеходом… а это так важно, когда возвращаешься с ночной работы, обалдевший от усталости, полусонный — ресницы повисают, как ветви плакучей ивы. В такие часы едешь, и твое тело — избитое, грязное, с болью в суставах — ощущает поддержку умной машины, мчащейся навстречу миру, где свет еще напоминает тень, а тень только начинает быть светом, навстречу миру, в котором деревья и дома невесомы и весь дремлющий город парит где-то между явью и сном.

Платком он потер за ушами, провел по затылку, его наполняло чувство такой же душевной благодарности к велосипеду, какую всадник испытывает к своему коню. Сегодня это чувство было вполне обоснованным: велосипед спас его от кто знает каких ушибов и ран, помог ускользнуть от дона Сиксто, который явно намеревался превратить его в пыль и прах. Вспомнив об этой встрече в предрассветных сумерках, дон Непо помянул врага отборнейшими словечками из своего обширного лексикона.

Он подошел к кровати, точнее, к накрытым покрывалом доскам на деревянных козлах. Из-под двери и из щелей под крышей проникал утренний свет — белый, жаркий, обжигающий, не такой ли огонь в печи для обжига превращает известняк в самую настоящую известь?… Ложиться пока не хотелось. Глоточек бы! Вот-вот. Стаканчик… чего бы то ни было, только бы покрепче, чтобы встряхнуться, избавиться от неприятных мыслей… Решил прежде раздеться; обнаженный до пояса, заросший волосами, он походил на косматую обезьяну… Пошарил по углам… Ничего не нашлось. Бутылки из-под сладкого вина, из-под марочных ликеров, пивные — все пусто; из горлышек, еще так недавно источавших изумительный аромат шипучего напитка — дон Непо не ко рту их подносил, а к глазу, — неприятно пахло пробкой. Но еще отвратительнее был запах опьяневшей и уснувшей на дне бутылки пыли. Среди всякого хлама и пустых бутылок ему попалась пробка от шампанского… а бутылку внук приспособил для сиропа… Шампанского… шампанского было бы неплохо… Но нет ни капли… Его разбирал смех, и, чтобы не засмеяться, он стал кусать губы… Пусть смеется этот проклятый домовой, старик Эстрибо, который только и умеет, что совать ногу в чужое стремя. Пусть себе смеется, щелкая вставными челюстями… звякают они, как лошадиные подковы… плохо подогнанные подковы… Пробка от шампанского! Эх, найти бы глоточек… Но не шампанского… оно для праздников… лучше чистого агуардьенте или чистейшего кушуша, чтобы драл в глотке, как наждачная бумага… Да, да, пусть все внутри продерет, чтобы забыть обо всем на свете…

И вдруг захотелось горячего. Горячего захотелось даже больше, чем горячительного. Горячего в глотку и желудок. Глупец! Раз велосипед тут, что ему мешает одеться и подкатить к Консунсино? Нет, нельзя. Он поклялся, что не переступит ее порог. Поклялся?… Но если мучает жажда, клятвы ничего не стоят. Пусть глотке станет жарко от крепкого глотка — и не для того, чтобы забыться, как это обычно утверждают, а чтобы зажечься яростью, бешенством, гневом и пустить в ход язык. Ведь когда выскажешься, на душе становится легче, обиды забываются, уходит боль… А если по пути удастся встретить внука, можно и с ним перемолвиться…

Он натянул штаны стоя: значит, не так уж стар! Всунуть в штанину одну ногу, затем другую, натянуть. Рубашка, куртка, башмаки на босу ногу — и он готов. Нечего возиться, ведь и надо-то только съездить, пропустить глоток. Дон Непо поискал шляпу, вывел велосипед, вскочил на него… и через несколько минут этот проклятый велосипед сам остановился перед дверью кабачка Консунсино. Как там веселились! Хозяйка от души хохотала над рассказом старикашки-испанца.

Раз уж ему не удалось разделаться с врагом, старикашка решил объявить, что хотел лишь припугнуть его, заткнуть ему глотку, чтобы не злословил по поводу Кохубулей и «Тропикаль платанеры», которая столько добра сделала и делает стране.

Трусом дон Непо не был, но все же он не вошел в кабачок Консунсино — не хотел он видеть хихикающие физиономии, не хотел снова ввязываться в спор: игра не стоила свеч. Пусть кутят.

Он повернул домой. Слепило солнце. Мало облаков. Много солнца. Где-то далеко рычали грузовики, языками пламени локомотивы пожирали уголь, от взрывов динамита сотрясалась земля. Видно, близок конец света, и пусть лучше он дождется светопреставления на своей койке.

III

— Рохас-и-Контрерас заново родился!.. — провозгласил дон Сиксто, входя в кабачок вдовы Маркоса Консунсино.

— Это кто еще? — откликнулась хозяйка, не оглянувшись на испанца; она была целиком поглощена рюмками и с такой силой терла их, что они едва не плакали.

— Как кто? Рохас — твой сосед.

— Дон Непо?

— Он самый, хозяйка, он самый. Такова его полная фамилия… Все равно как меня называют Паскуальи-Эстрибо.

— Ну, вам-то не все равно. Ведь вам, дон Сиксто, это самое Эстрибо не по нутру.

— Гром и молния на ваши головы! Благородную фамилию моей матери, дарованную господом богом, превратить в какое-то прозвище!..

— Прозвище?

— Даже в мерзкую кличку! Чтоб ты язык проглотила…

— Ну а вам-то что? Не обращайте внимания…

— Эстрибо… Ты хочешь еще раз повторить, что я, дескать, залезаю ногой в чужое стремя?… Не так ли?…

— Как вам угодно, дон Сиксто…

— Беда прямо, выпало мне на долю жить среди кафров…

— Эх, как вы отстали от жизни — в нашей столице уже нет монашеских кофрадий!

— Слава тебе господи, я и говорю не о кофрадиях, а о кафрах!

— Чтобы понять вас, дон Сиксто, надо сначала вызубрить Евангелие…

— Уж кому нужно Евангелие, так это Рохасу. Я насмерть его перепугал, прижал повозкой к стене, когда этот негодяй проезжал мимо, еще осмелился приветствовать меня, будто между нами ничего не произошло, прохвост этакий! Я не прикончил этого наглеца только потому, что час его еще не пробил!