Среди них была и давняя городская певческая культура мейстерзанг, вскормившая не одно поколение поэтов. Мейстерзанг — певческое и поэтическое искусство мастеровых людей Германии — достиг своего апогея в XVI веке в творчестве славного нюрнбергского сапожника Ганса Сакса. Этот поэт отличался удивительной плодовитостью: он оставил множество стихотворений, поэм и особенно стихотворных текстов для городского самодеятельного театра — фастнахтшпилей («масленичных действ»), которые, как панорама немецкой жизни, равны по значению «Декамерону» Боккаччо и «Кентерберийским рассказам» Чосера, хотя и не составляют обдуманною целого. В «шванках» Ганса Сакса (как они назывались по их сходству с жанром средневековой немецкой поэзии) много архаичного, но в них звучит и ощущение нового времени, виден его «фальстафовский фон» — забирающие силу мужики, грешники-монахи, неунывающие ландскнехты, которым сам черт не брат, ловкачи-мастеровые. Большое раздумье о своей эпохе проходит через цикл шванков, связанных с сюжетом об Адаме и Еве. «Когда Адам пахал, а Ева пряла, кто был тогда дворянином?» — такая загадка задается в «Сказании о Петре Пахаре», и она отозвалась в шутке одного из могильщиков в «Гамлете», называющего Адама «самым первым дворянином рода людского», так как «он копал», а копать нельзя без лопаты, а лопата — «это оружие», а оружие — первая примета дворянина, в отличие от простолюдина, которому запрещалось его носить. Горестно размышляет Ганс Сакс о судьбах «Адамовых детей» — ведь все они рождены в равной доле, пошли от одних родителей, а как развела и перессорила их жизнь! Сапожный мастер, прославивший свой город на всю германоязычную Европу, был одним из носителей мощного народного подъема, наивысшим воплощением которого стала Крестьянская война 1525 года, хотя сам Ганс Сакс не понял ее смысла и не откликнулся на нее по-настоящему. Не смог сделать этого и гениальный расстрига Мартин Лютер, вооруживший немецкий народ на брань с его угнетателями своими пламенными переводами библейских псалмов, которые зазвучали в его интерпретации как революционные песни — недаром Ф. Энгельс назвал один из этих переводов «Марсельезой» XVI века». Лютер предал восставших крестьян, напуганный их слишком решительными действиями. Но при всех трагических обстоятельствах, омрачивших его деятельность в 20-х годах XVI века, его труд в области немецкой поэзии не менее примечателен, чем в области прозы.

В литературе немецкого Возрождения все тянется к грозному 1525 году, вызревает к этому моменту: многочисленные сатиры на дураков, воплощающих в себе старую феодальную Германию и ее пороки, стихи ученых мужей, вроде Цельтиса или Ульриха фон Гуттена, многие гравюры и рисунки Альбрехта Дюрера, и среди них изображения немецких крестьян, суровых коренастых людей, мятежно препоясанных грозным оружием, — и все надламывается после этого года. С Гайером, Рименшнайдером и Мюнцером, с тысячами вожаков «Бедного Конрада» и его городских филиалов погиб цвет Германии XVI века. Погиб или ушел в соседние страны, унося идеи, оружие, волю к борьбе. Еще теплилась сатирическая поэзия, охотно опиравшаяся на иноземные образцы, еще писал неутомимый Ганс Сакс, еще разил папскую реакцию и ее верных иезуитов Фишарт, соловьями разливались уцелевшие поэты-рыцари, хранившие при мелких резиденциях наследие миннезанга. Но с тем великим немецким национальным искусством, которое зачиналось на заре XVI века и зрело под воздействием революционной ситуации, было покончено надолго.


Удивительным многообразием и яркостью отличалась поэзия французского Возрождения.

На переломе от средних веков к Ренессансу во Франции вырисовывается своеобразная фигура Франсуа Вийона, наследника лучших традиций средневековых бродячих поэтов — вагантов. Но Вийон отказался от латинского языка; как поэт он развивался в русле французской поэтической речи, которую разработал и обогатил. Его баллады, полные горечи и смеха, вводящие нас в мир парижского дна, отворяющие двери кабаков и притонов, и сейчас чаруют сочетанием терпкого вкуса жизни и высокого лирического пафоса, с которым поэт равно готов боготворить и мадонну, и полюбившуюся ему толстуху Марго.

Вместе с тем, подобно утонченному Петрарке, Вийон жаловался на трагические противоречия, раздирающие его сердце и ум, на душащий его «смех сквозь слезы», на то, что он способен «умереть от жажды у ручья». Глубоко человечная, драматическая лирика «школяра» Вийона, вобравшая нечто от страдания втоптанных в грязь простых людей его времени, полна потенциального бунтарства, и вполне закономерны предположения некоторых французских филологов, которые пытаются установить близость Вийона к тайным плебейским движениям во Франции второй половины XV века.

Литературная традиция, заложенная Вийоном, сродни Рабле, который недаром вводит Вийона в ряд эпизодов своего романа и еще чаще пользуется, не оговаривая этого, выражениями поэта. Сказалась эта традиция и в поэзии Клемана Маро, одного из любимцев Пушкина.

Редко у кого жизнеутверждающий дух ренессансного искусства выражен с такой силой, как у Маро. Женская прелесть, дружное застолье, свежий снег и весеннее тепло, шутка и смешная выходка становятся предметом очаровательных мастерских стихотворений этого ученого поэта, с одинаковой легкостью слагавшего стихи на родном французском и греческом языках. Есть в его творчестве и глубокие философские раздумья, и открытый протест против засилия попов, против клерикальной реакции, грозящей его любимому миру буйной плоти и свободной мысли. Клеман Маро поплатился за это тюрьмой, вынужденным бегством из Франции и смертью на негостеприимной чужбине, но остался верен себе до конца.

Его творчество в известной степени противостояло лионской школе поэтов, где свил себе прочное гнездо «петраркизм» — итальянское влияние, которое с галльской настойчивостью оспаривал Клеман Маро. Но и у лионских поэтов — у Луизы Лабе, Мориса Сэва — сквозь условную античную образность и чеканную форму сонета прорывается живой голос француза XVI века, трепетная человечность.

В середине века, когда во французской прозе уже взошло светило Рабле, в 1549 году, шевалье Жоакен Дю Белле в сотрудничестве со своим другом Пьером Ронсаром напечатал «Защиту и прославление французского языка» — манифест национальной поэзии Франции. Дю Белле и Ронсар звали к борьбе за создание нового языка — единого литературного языка для молодой и полной сил нации, в то время еще разделенной диалектальными перегородками. Возглавленная ими «Плеяда», как назвали они кружок семи друзей-поэтов (в память о созвездии александрийских поэтов, когда-то объединившихся во имя любви к стихотворству), стала первой поэтической национальной школой Западной Европы в полном смысле этого слова. Стремясь очистить язык литературы от средневековых пережитков, поэты «Плеяды» вместе с тем отшатнулись от буйной стихии грубой красочной народной речи, из которой неустанно черпал Рабле. Их идеал меры и ясности уже предвещал эстетические принципы классицизма XVII века, надолго определившего национальную форму французского искусства.

Оба вождя «Плеяды» были глубоко своеобразными мастерами стиха. Дю Белле поднял на новую ступень искусство сонета, преодолев петраркистскую «герметичность» и многословие. В цикле «Римские древности» он размышляет о трагическом уделе великих империй, глядя на руины «вечного города»: Дю Белле был в составе французской дипломатической миссии в папском Риме, внушившем ему отвращение и презрение. В цикле «Разочарования» поэт изложил свою философию жизни, мужественную и горькую, напоминающую философию созданных через полвека сонетов Шекспира. Блистательным мастерством отмечена обращенная ко внешнему миру поэзия Ронсара, с равным увлечением воспевавшего и королевские праздники (он был близок ко двору Валуа), и французские дубравы и луга, где ему мерещатся фавны и нимфы; особенно хороша его любовная лирика, в которую он внес искусство поэтического портрета, и лукавую нежность, грубоватую фривольность истою француза XVI века. Но Ронсар, влюбленный в живую плоть, в родную природу, был поэтом и других чувств — его произведения проникнуты гордостью за Францию, за ее славное прошлое, за ее талантливый и трудолюбивый народ. Ронсар и Дю Белле заложили вместе с Маро — как далеки они от него ни были — фундамент новой французской поэзии.