Орловец Кузьмин оставил позади себя какую-то историю в том же роде. Это был нестарый человек, с лицом, сильно изъеденным оспой, и с странной козлиной бородкой. Лицо его напоминало немного «Анчутку беспятого» (нечто вроде русского Мефистофеля), на нем вечно бродила хитрая улыбка, и он был глубоко уверен, что их дело не может не выгореть. Они послали ловких людей, которые теперь бродят вокруг царского дворца, высматривая только случай, чтобы подать просьбу в собственные руки… А для верности, чтоб этих людей не «изымали» и не выслали по этапу, они поехали в столицу с фальшивыми паспортами… Эту историю он, с хитрой улыбкой, рассказывал мне ранее. И вот теперь Богдан рассказывает, с какими хитростями и с какими усилиями он наконец дошел до царя и отдал ему в собственные руки — «крестьянскую правду»… И вот результаты.

Теперь, когда я вспоминаю этот день, закопченную избу Гаври Бисерова в дальних Починках, группу ходоков, слушающих рассказ Богдана, и непроизвольную сентенцию Гаври, осудившего далекого царя, — мне кажется, точно я присутствовал в тот день при незаметном просачивании струйки того наводнения, которое в наши дни унесло трон Романовых. В те годы ходоки тучами летели в Петербург. Это было целое бытовое явление. Они шли к царю, освободившему народ, с надеждой, что он на их стороне, что он стоит за их правду. А от министерств и от сената они получают лишь формальные ответы: недостает документа, пропущен срок обжалования, статьи такие-то и такие-то, им чуждые и непонятные. Конечно, часто представления этого крестьянского мира были совершенно фантастичны, и самому широкому государственному строю порой приходилось бы вступать с ними в столкновения. «Народной правде», вынесенной из глубины прошлых веков, возникшей и сложившейся при других условиях, противостоял весь уклад современной жизни, основанной на началах римского права. Это была, конечно, трагедия, но разрешить ее можно было только пристальным вниманием к глубоким народным запросам, широким просвещением и законностью.

Народ шел к фантастическому царю, измечтанному им образу… А в распоряжении самодержавия оказался самый легкий и неголоволомный ответ: на все крестьянские дела распространено применение административного порядка. Глубокое разногласие между народными взглядами и формальным правом отдано в руки исправников и жандармов. Цари сами разрушали романтическую легенду самодержавия, созданную вековой работой народного воображения.

Это, конечно, мне видно с такой ясностью теперь… Но и тогда я уже задумывался над этим явлением и начинал сознавать его трагическую сущность.

VII. Религия Богдана и Санниковых

Не помню, было ли это в первый день рождества или в крещение: Богдан пришел ко мне заплаканный. По лицу старого украинца слезы текли, как горох. Он поздравил меня с праздником и сел, понурясь, на лавку. Я понимал его настроение: в праздник он должен был особенно живо чувствовать чужбину. Я сказал несколько слов в утешение.

Оказалось, что причина его огорчения не одна. Его хозяева, как и мои, работали в праздник, и Богдан был сильно озабочен вопросом — простит ли его бог, что его старые очи на склоне дней видели «такое». И он стал горько жаловаться: что же это за сторона — и люди не люди, и даже малые дети его глубоко возмущали. Мать поставила на печку дежу с тестом. Не заметила, что тесто поднялось и побежало через край.

— Так что же вы думаете… Дети стали хватать сырое тесто руками и пихать в рот… Мать прикрикнула на них и одного ударила ложкой… Так он повернулся и говорит: а того-то не хочешь?.. Такое малое, от земли еще не отросло…

Он с ужасом повторил циничную фразу, сказанную сыном матери, и по лицу его опять покатились слезы. Видно, уже бог проклял его, что послал в такую сторону, где дети так отвечают родителям, а сами родители работают в такие праздники.

— Вот послушайте меня, «старого чоловика», — говорил он с глубокой уверенностью, поворачиваясь к семейным Гаври. — Попробуйте нарочно — смелите на мельнице зерно в благовещение. После надрежьте на дереве кору и посыпьте немного этой мукой. Чтоб мне не увидать родную сторону, чтоб тут у вас закрылись мои старые очи, коли то дерево не усохнет…

Он сказал это с необыкновенным одушевлением и прибавил:

— А вы ж такой хлеб в утробу принимаете.

Я постарался успокоить его, как мог, но еще много раз он приходил ко мне до глубины души огорченный, рассказывая о случаях нового нечестья. Ему приходило в голову, что, быть может, это его несчастная судьба занесла в такую семью, а в других этого нет. К несчастью, он ошибался: семья, где его поселили, была не лучше и не хуже прочих. Он вздыхал и порой плакал.

Потом пришел ко мне с просьбой, чтобы я написал ему прошение, что не он мутил односельчан, а делал это такой-то. Он назвал какого-то писарчука и очень огорчался, что я отказываюсь писать донос, хотя бы на врага всего общества. «Видно, уже мне помирать в этом лесу и лежать в грешной земле…» Он отлично помнил все праздники и никогда не сбивался. Когда приходили Санниковы, он пускался с ними в благочестивые беседы, и они плакали вместе.

Санниковы были тоже люди благочестивые. Я сказал, что они взялись строить в Афанасьевском часовню, а пока прислуживали в церкви за богослужением и читали апостола. На постройку смотрели как на дело благочестивое: церковь строить не так просто, как избу или даже хоромы. В своем месте у них есть приятель иконописец. Тот без молитвы краски не разведет, кисти в краску не обмакнет — угодный человек. Понимает, что икона иконе рознь…