Тогда я все-таки убедил его. Сделать это было не так трудно. Я хорошо изучил его характер еще до его смерти. А то внешнее, что зависело от фенотипа, легко снялось, как одежда. Труднее было научить его переходу через межклеточную мембрану. У него не выходило, он нервничал, недвусмысленно называл меня шарлатаном, но потом мы нашли подступ к границе, и стало легче. Ему помогла неутраченная связь с прошлым, часто это действует лучше, чем психическое сверхнапряжение. Немудрено, что сначала мы попали не в ту дверь, к счастью, там никого не было. Потом мы нашли нужную дверь. Конечно, их встреча была не для слабонервных, но они оба с честью выдержали...
Он именно появился, а не пришел. Она даже не заметила, как он лег на свое любимое место у кровати.
— Ага, — сказала Жанна, — явился, гуляка. Есть хочешь?
Пес положил тяжелую морду на вытянутые лапы и прикрыл глаза.
Она впервые проводила ночь в этом доме, и, как всегда, на новом месте не спалось. Тогда она села в кресло с ногами, закуталась пледом и зажгла свечу. Было тихо, Джеральд вздрагивал на своей подстилке, сны гнались за ним по пятам. Обостренное зрение улавливало в тенях неясные колеблющиеся формы, отсветы от застекленных портретов скользили по стенам. Слух отсеивал ночные шорохи, а воображение приписывало им тайный смысл. Мысли свободно скользили от одного предмета к другому, и если бы в городе жили петухи, то давно бы им пришла пора возвестить о предощущаемом рассвете.
Она задремала. Сон сливался с явью, и Жанна так и не поняла, то ли она проснулась, то ли, напротив, соскользнула в сон, еще более глубокий и путаный.
Она увидела человека, повернувшегося к ней спиной и что-то ищущего в ящике письменного стола. Человек передвигался бесшумно, было похоже, что здесь ему все знакомо и он забежал на минуту, не боясь спящей собаки и чужой девушки. Жанна натянула плед до подбородка и молча наблюдала за ним. Свеча догорала. Казалось странным, что Джеральд, чуткий и недоверчивый пес, спокойно лежит у кровати, мерно и глубоко дыша во сне. Осторожно высвободив ногу, Жанна дотянулась до теплого бока и шевельнула собаку. Она не просыпалась, тогда Жанна толкнула сильнее, и в это время человек повернулся к ней лицом.
Так они и смотрели друг на друга. Жанна, замершая в кресле, с обнаженной ногой, протянутой к собаке, и человек, тот самый, чье тело, напитанное холодной водой, было похоронено на городском кладбище в конце лета.
Она сразу узнала его. Щеточка старомодных усов, высокий лоб, теплый взгляд светлых глаз. Он стоял, замерев, словно его застали на месте преступления, в неудобной позе — согнув спину и повернув голову.
— Вам неудобно стоять, — сказала Жанна. Голос подрагивал и был хрипловат со сна.
— Ничего, — ответил он, помедлив. Выпрямился, спрятал в карман листок бумаги и молча сел на стул. — Не бойтесь, — сказал он, помедлив. — Я не причиню вам зла.
— Я не боюсь. Почему вас прячут от всех? Разве вы совершили преступление?
— Да. Я утонул. Закон природы нельзя нарушать. Это и есть преступление — быть живым и мертвым одновременно. А вы та самая девушка, которую я не смог спасти?
— Мы немного знакомы. Я была вашей студенткой, просто вы меня не замечали.
— Возможно, — сказал он. — У меня слабая зрительная память. Особенно на девушек. Это не обижает вас?
— Нет. Я рада, что вы живы. Я хожу к вам на могилу. Вам нравится памятник?
— Не знаю, — улыбнулся он. — Не видел.
— Я помешала вам?
— Нет. Я не хотел пугать вас. Мертвецов боятся больше, чем живых.
— Боятся неизвестного, а я вас знаю. Вы такой, каким я вас себе представляла. И право же, я очень рада, что вы живой, — повторила она.
— Вы ошибаетесь. Я действительно утонул.
— Вы двойник того погибшего?.. Брат-близнец?
— Я и есть тот самый. Утопленник.
— А кто же там похоронен?
— Прошу вас, не задавайте вопросов. Я отвечу только то, что можно, ответить. Я похоронен там. Но я не пришелец с того света, не призрак. Просто здесь меня не существует. Даже для вас. Запомните это. Для всех я умер.
— И для вашего отца?
— Для него я живой и... мертвый в то же время. Он слишком любит меня и готов поверить всему, даже самому невероятному.
— Я тоже вас люблю. И тоже верю. Мне неважно, почему вы живой и куда уходите. Главное, что вы не умерли... навсегда.
— Тише, говорите, пожалуйста, тише. Вы разбудите отца. Он не должен знать о нашей встрече. Обо мне знают только собака и он.
— И я. Знаю давно. Я чувствовала это. Вы должны уйти?
— Да, я должен уйти. Не говорите никому. Отец боится, что вы расскажете обо мне.
— И что же будет, если об этом узнают?
— Нельзя делать то, чего делать нельзя, — усмехнулся он. — Я ухожу, но приду к вам потом. Вы не против?
— Вы разбудите его граммофоном.
— Я научился обходиться без него... У вас аналитический ум. И вы бесстрашная девушка. Я думал, что вы упадете в обморок.
— Не обольщайтесь. Я упаду. Потом. Сейчас просто некогда.
— Желаю удачи, — сказал он, — ждите меня завтра. Привет Джеральду. Пусть он не притворяется спящим.
— Он тоже любит вас. До завтра.
— Ложитесь в постель. Она ваша.
— Хорошо. Я попробую заснуть.
Дверь бесшумно закрылась за ним. Шагов она не слышала. Задула ненужную свечу и забралась под одеяло.
— Тебе же сказали — не притворяйся спящим, — сказала она. — Все равно у тебя уши шевелятся.
— Может, по-вашему, мне их нужно отрезать? — произнес пес из-под кровати.
— Ну вот, — вздохнула Жанна. — Старики пророчествуют, мертвецы оживают, собаки разговаривают. Что еще?
— А еще Вселенная делится как инфузория, — подумав, сказал пес.
— Как туфелька? — спросила Жанна.
— В том числе.
— Все ясно. Спокойной ночи.
— Какая уж ночь, — проворчал пес. — Утро на дворе...
Стучал в дверь, обитую мягким дерматином, неустанно звонил, прислушиваясь, как гулким эхом множится стук по лестничным площадкам, как истерично звенит звонок по ту сторону двери. И терпеливо ждал, хотя ждать давно не имело смысла.
Горечь, скопившаяся в душе, начинала подступать к горлу. Некуда было выплеснуть ее, и некому облегчить непрерывное страдание. Хамзин не выдержал нарастающего одиночества в доме, населенном опостылевшими родными, ставшими чужими, и близкими, давно ушедшими на расстояние крика.
И он пришел к Полякову. Тот не дежурил сегодня, но должен выйти на работу утром, вот Хамзин и решил, что этим вечером его можно застать дома, и поэтому не хотел верить в тщету своих надежд.
Бешеное терпение его было награждено металлическим скрежетом задвижки. Дверь распахнулась, и Хамзин поспешно перешагнул порог, словно боясь, что его не впустят. Поляков не удивился позднему гостю, молча отстранился, уступая дорогу, и так же молча закрыл дверь.
Вскипающие слова теснилась в гортани, мешая друг другу. Хамзину хотелось плакать, и говорить, и кричать истошно. Он не стал раздеваться, а прямо в полушубке прошел в комнату и, не глядя, опустился с размаху в кресло. Старое дерево жалобно скрипнуло под его монументальным телом.
— Мишка, — выдохнул он, — дай выпить.
Поляков повозился у буфета и протянул стакан. Хамзин нежно погладил граненое стекло.
— Мишка, помоги. Конец мне.
— Можете пожить у меня. Это вас спасет?
— Нет, — вздохнул Хамзин. — Куда я от них денусь? В Антарктиде найдут.
— Тогда разводитесь. Еще не поздно.
— Да что ты! Живьем съедят, а не выпустят.
— Послушайте, Иван Николаевич, а может, вы сами виноваты в своих бедах?
— Конечно, — охотно согласился Хамзин. — И чего, дурень, женился? Завидую я тебе, Мишка, ни жены, ни тещи, ни детей. Сам себе царь. Налей-ка еще.
Он выпил второй стакан и по обыкновению своему стал рассказывать то, что уже давно было известно. Слова легко и плавно перетекали одно в другое. Хамзин выпускал их на волю, и от этого становилось прозрачнее и светлее на душе. Он говорил о своей неудавшейся судьбе, о непоправимости ошибок, совершенных в юности, о горечи и обреченности надвигающейся старости. Поляков слушал его, не перебивая, и постепенно в Хамзине крепла надежда, что он нужен кому-то, что его горечи и печали близки и понятны другому человеку, а значит, жизнь еще не проиграна и стоит того, чтобы за нее держаться. Желательно — покрепче.
Оживая, он поднялся и походил по комнате, разглядывая мебель.
— И не скучно одному? Небось привечаешь кого-нибудь? Знаю я тебя, хитрый ты, Мишка, себе на уме. Девчонку прячешь, ага?
Он решительно распахнул дверь в другую комнату.
— Куда ты ее дел? А здесь-то рухляди! И охота тебе барахло беречь?
— Вам стало легче? — спросил Поляков вместо ответа. — Вот и хорошо.
— Винцо у тебя, Мишка, классное. Сразу полегчало. Сыпани-ка еще стакашку. Да ладно, не суетись, я сам.
Хамзин прошел к буфету и взял в руки бутылку. Повертел, удивительно вскинул брови.
— Откуда такое? Сколько лет пью портвейн, а ни разу не видел, чтобы он через «а» писался. Почему «партвейн»?
— Не знаю. Опечатка, наверное.
— Ничего себе опечаточка, хоть в музей ставь... И вкус странный... На кого работаешь, Мишка? — спросил он заговорщическим шепотом. — Возьми в долю, — и довольно расхохотался.
— На науку работаю, — улыбнулся Поляков. — Научных работников обогреваю.
— Ох и врешь ты. Мишка, ох и заливаешь! И где это ты целыми днями пропадаешь? Как ни придешь, а тебя дома нет.
— Следите за мной?
— А что! И слежу. Я тебя люблю, вот и хочу знать, кто ты такой.
Поляков начал нервничать, хмурясь и топорща светлые усы, но вслух раздражения не выказывал, терпеливо ожидая, когда инженер оставит его в покое.
А Хамзин почувствовал себя уверенным и непогрешимым. Ни дома, ни на работе он не мог позволить себе такой свободы. Дома была жена, пресекающая любые попытки самоутверждения, и теща, разящая наповал презрительной репликой. А Поляков, как всегда, не отвечал на грубость грубостью, не вступал в словесные перепалки и неизменно называл его на «вы», что очень льстило Хамзину, привыкшему слышать панибратское «Ванька» даже от подчиненных. Вино ударило в голову, было легко и свободно. Хотелось петь или хотя бы смеяться. Он удобно развалился в кресле-качалке, покачивался, болтал ногами, и та самая радость, что сродни детскому крику «ага, вот ты где!», не покидала его.
— Вертишь хвостом! — грозил он пальцем. — Хитрущий же ты! Раз в неделю уголек покидаешь и свободен. И живешь как король, и никому не подчиняешься. Сам себе хозяин.
— Я вам подчиняюсь, — сказал Поляков.
— Не юли! — захохотал Хамзин. — Ты мне на работе подчиняешься. А здесь кому? А ну-ка, давай отвечай!
— Никому... Хотите еще вина?
— Па-а-ртвейна? — спросил Хамзин. — А воточка у тебя есть?
— Есть. Только немного.
— А ну-ка покажи, — потребовал Хамзин.
Поляков раскрыл дверцу буфета и вынул початую бутылку. Хамзин взял ее в руки, повертел так и этак, похмыкал, понюхал и недоверчиво сделал маленький глоток.
— Ну, даешь! — сказал он, вытирая рот рукавом. — Ну, Мишка, ну, фокусник! И где ты такие диковины берешь? Ведь черным по белому написано вотка. Это на каком языке?
— На русском, — сказал Поляков. — Только принцип орфографии другой. Называется фонетический. Произношение не меняется, а для обучения удобно. Это экспериментальная орфография.
— Опять ты выкручиваешься! — закричал Хамзин. — Эксперименты в умных журналах печатают, а не на водочных этикетках! Дуришь меня как мальчика! Не позволю!
— П-а-а-зволите, — жестко сказал Поляков. — Куда вы денетесь? И не пора ли домой?
— Ты как со мной разговариваешь? — возмутился Хамзин. — Щенок.
— Не кричите на меня. Надоело. Завтра на работе будете кричать. Там вы начальник, а здесь — гость. Не забывайтесь.
— Это уж мне решать, — гневно возразил инженер и допил бутылку. — Домой не поеду. Буду ночевать у тебя. Стели-ка постель.
— Хорошо, — сказал Поляков и ушел в другую комнату.
Настроение у Хамзина опять испортилось. Детская радость, наполнявшая его только что, быстро выветрилась, и осталось пьяное раздражение и сонливость.
— Я постелил вам, — сказал Поляков. — Ложитесь и спите. Утром разбужу.
Хамзину стало тоскливо и душно. С ним не считались, его не жалели, он всех раздражал, и даже кочегар Поляков повысил голос и распоряжался им, как хотел.
— Не пойду, — упрямо произнес он. — Буду спать здесь. Сидя. Мне так нравится. Ты меня не уважаешь.
— Не уважаю, — подтвердил Поляков.
— А почему? — вскинулся Хамзин.
— А не за что. Вы не умеете уважать других, почему же я должен уважать вас? Хочется спать — спите здесь. Я пошел. Спокойной ночи.
— Куда?! — закричал Хамзин. Он испугался, что сейчас останется один, и горечь, с новой силой разливаясь в теле, подступит к горлу. Чужая квартира была слишком чужой без хозяина.
— В другую комнату, — усмехнулся Поляков. — Спать.
— Ты меня покидаешь, — обреченно сказал Хамзин. — И ты меня покидаешь. Бросаешь на произвол. Как и все.
Ему хотелось плакать, и он заплакал, по своему обыкновению уронив тяжелую голову в крупные ладони.
Поляков постоял молча и закрыл за собой дверь.
— Не смей закрывать двери, — сказал Хамзин сквозь слезы. — Мне страшно.
Дверь открылась, но никто не вышел. Было слышно, как Поляков ходит там в темноте, потом заскрипели пружины, и пришла тишина. Если бы в этой квартире была топка, то Хамзин непременно бы пошел к ней и попытался кинуться в ее огнедышащее жерло, чтобы испепелить опостылевшее тело и превратить в невесомый дым боль одиночества. Но топки не было, а втискиваться в духовку газовой плиты казалось глупым, поэтому Хамзин встал и, покачиваясь, пошел к окну. Надо было сделать хоть что-то, разрядиться, выплеснуться. Окно выходило в черный двор, только узкий квадрат неба высвечивался редкими звездами, и Хамзин легко представил себе, как он падает с высоты, медленно переворачиваясь в холодном воздухе, пока последняя секунда полета не соединит его с землей. Стало противно и жутко. Тогда он с размаху ударил кулаком о стену, чтобы ощутить физическую боль и вытравить душевную. Фотография, висевшая рядом, соскочила с гвоздика и упала на пол. Боль была тупая и слабая. Он снова занес кулак и снова ударил о дубовый угол буфета. Появилась кровь, немного отрезвившая его.