— Я повторяю, товарищ капитан, что у меня с ними никаких связей нет и не было.

— Есть совершенно точные сведения, что таковые…

— Погоди, Кузьмич, — перебил Зимина Буховец. — Леня, это я сказал ему, что ты когда-то тискал ихнюю паненку. Ту белявенькую, как ее там — Яня или Франя?..

— Ну, ты, Адам, мог бы и больше понимать! Какие ж это, к черту, панские связи!..

— А ты не ершись так, недотрога. Тебя никто не собирался упрекать, нам это для дела нужно. Ты не фыркай, а слушай. Тоже мне мужик!..

— Да уж и не баба. И не люблю, когда со мной как с маленьким. Давай, товарищ капитан!

Зимин, не меняя спокойного выражения лица, продолжал:

— Теперь, когда ты, Живень, кое-что припомнил, пойдем дальше. Используя, как я уже говорил, знание языка и то, что мы не без основания назвали связями, ты должен добраться если не до самого «Жбика»-Струмиловского, так до его заместителя Зигмунта Росицкого, известного тебе брата той паненки. Он, говорят, пропал. Не пропал: есть точные сведения — в банде. Обращаю также твое внимание на их шурина Щуровского. Задание: установить связь, хорошенько изучить их настроение и в подходящий момент предложить перейти к нам, пока не поздно, искупить свою вину в борьбе с нашим общим врагом. Вопросы есть?

— У меня не вопрос… Я думаю, товарищ капитан, не подхожу я для этого дела.

— Почему?

— Здесь бы какого-нибудь поляка или хотя бы католика. А то так они мне и поверили… Вот если бы Стась был жив. Пускай из батраков, однако ж поляк. Это для них очень важно.

— Ты, Живень, не отвиливай. И одолжения нам не делай. Был бы у нас тут поляк, мы б с тобой разговора не заводили.

— Ну, ладно. Хотя не рад, как говорится, да готов. Если надо. Только вопрос у меня, товарищ капитан. Вы считаете, что они нас тогда обстреляли?

— Такие сведения имеются. Но ты, Живень, забудь об этом на время, держи свои нервы в руках. Тебе доверяется нешуточное дело. Еще два слова: для конспирации…

…Так Лене довелось встретиться с Чесей почти через четыре года после поцелуев на крыльце.

6

Из восьми человек разведчиков Леня взял с собой одного Хомича: он местный, да и знакомый в этой семье. Остальных хлопцев оставил на всякий случай на хуторе у большака, в двух километрах от Горелицы, где стоял гарнизон полицаев. В мокрой тьме, уныло хлюпая по глубокой грязи, проехали они с Мартыном вдоль своих Углов, где их, после того как забрали семьи в пущу, не так уж тянуло остановиться. С большака двинулись вниз, в долину, больше ощупью, наугад, потому что не различить было даже лошадиных ушей. И тут, на этой так хорошо знакомой дороге, Хомич начал, как всегда:

— Ну, тебе, браток, вестимо… Она засиделась там в ожидании божьей милости. Живое к живому тянется. А на какую холеру я там сдался? Был бы хоть жив старик, Ян Янович, так побрехали бы малость, а то…

Леня молчал.

Он, конечно, не рассказал никому из своих друзей, ставших недавно его подначальными, ни о задании, ни даже о том, что ему было известно, выражаясь по-зимински, о положении в поместье на сегодняшний день.

Они дошлепали до крыльца и остановились в мутном свете, сочившемся из большого окна. Лошадей привязали к забору, и Хомич, клюнув раз-другой толстыми пальцами в стекло, пробасил магическое в те времена:

— Эй, хозяин, открой!

— Так что разговор с ними поведем только по шерсти, — твердо, шепотом промолвил Леня, первым направляясь к двери.

Отворила она.

— Ах, это вы, товарищи, — сказала по-русски, почти естественно выказывая радушие, которое было теперь кое для кого средством самозащиты. И сказано это было просто товарищам партизанам, так как ни Лени, ни Хомича она сперва не узнала.

— Добрый вечер. Чужих нет? — привычно спросил Леня, первым входя из темного коридора в освещенную комнату.

— Нету, нету, товарищи дорогие, — уже совсем сладко пропела стоявшая у стола высокая полная женщина, в которой Живень не сразу признал Ядвисю. Впрочем, он очень давно ее не видел. В тридцать девятом она сюда из города не показывалась.

Чеся, вошедшая следом за Хомичом, узнала Леню и еще раз — уже по-белорусски — сказала:

— Ах, гэта вы!..

Теперь удивление прозвучало вполне искренне. Она подошла и протянула руку. Пожимая ее, хлопец успел не только разглядеть паненку, но и почувствовать, кажется, в теплой силе маленькой ладони то давнее, только зародившееся, что некогда, особенно сразу после разлуки, волновало его ночами… Она была одета по суровой моде военного времени: свитер и юбка, вязанные из некрашеной шерсти. Подумал даже: «Сама вязала или кто-нибудь из наших угловских девчат?..» Эта широкая юбка и облегающий, с высоким воротом, свитер не столько скрывали, сколько подчеркивали ее красоту. На коричневый свитер свободно падали золотистые волосы. А большие голубые глаза под тонкими черными бровями смотрели сейчас на Леню только удивленно.

— Видно, и не ужинали еще, товарищи? — пропела Ядвися.

— Спасибо, не беспокойтесь.

— А чего тут «не беспокойтесь»? Это ж не кто чужой — свои люди, соседи. Чеся, займись, кохане, гостями, а я быстренько…

Она вышла, должно быть, на кухню.

— Садитесь, проше, — обратилась к ним Чеся.

Леня шагнул к ближнему стулу, сел, снял мокрую пилотку. Черт возьми! Почувствовал себя не по-солдатски неловко за свои заляпанные грязью сапоги, будто он и в самом деле пришел сюда со шляхетским визитом.

— Садитесь, проше, и вы… Кажется, пан Мартын?

— Дзенькуе, пани. Я цалу дрогу на кобыле сидел. Однако и еще присяду.

Хозяйка вежливо усмехнулась и села против них.

Наступила довольно тягостная пауза.

— Что ж это вы, товарищи, так долго к нам не заглядывали?

Пустые, чтоб только не молчать, слова.

— Все некогда. Да и неблизко! А меж тем думалось не раз.

Отвечает Хомич, упершись локтями в колени, обеими руками обхватив ствол винтовки, на которой висит, изредка роняя на пол каплю, мокрая кепка. А Леня молчит и мучительно ищет, с чего начать, как заговорить о главном…

Это не смущение или недостаток опыта. В душе партизана борются два чувства. Первое, вовсе здесь излишнее, невольное: слепая страсть внезапно вынырнула, казалось, из полного забвения и снова юно зашумела у него в крови… Но она заглушается слишком еще живым воспоминанием… Немой хрип Сережи и теплая, липкая кровь его сердечного друга, которую Лёнины руки будут помнить всю жизнь!.. Глаза Алеси, Сережиной сестры. Как она плакала!.. Голос Стася, всегда веселый, так забавно коверкавший белорусские слова, так неповторимо звеневший в их белорусско-русско-украинской среде, и в душной землянке, и под высокими соснами, когда Стась затягивал одну из своих любимых родных песен и поглядывал с улыбкой на Леню или Сережу Чембровича, ожидая подмоги, радуясь, что есть кому по-польски подтянуть…

«А что, если Зимин не зря, не по догадке сказал, что нас тогда обстреляли они — представители вот этих ясновельможных?»

На шее, под заскорузлым бинтом, Леня ощутил горячий шрам; след покуда еще не его пули. И вспомнил лицо, искривленное презрительной гримасой, — Зигмусь…

«Ха, черт побери!.. Не с таким же настроением браться за это задание, входить сюда своим человеком!..»

За стенкой, оклеенной рваными обоями, послышался старческий кашель.

— Пани, видно, нездорова? — с почти искренним сочувствием спросил Хомич.

— Старая, ужо, чаго ж вы хочаце? — отвечала Чеся, совсем как угловская девка.

«Как все-таки быстро и здорово схватывают люди чужой язык, когда нужда заставит! Даже тот язык, который когда-то, в свое время, они, папы, открыто презирали. Да, конечно, презирают и сейчас…»

Хомич явно собирался что-то сказать, но вдруг еще более явно насторожился. Прислушавшись, и Леня различил за стеной тихое шлепанье мягкой обуви…

Но вот отворилась дверь, и в ней, как в раме, жмурясь от света, появился человечек. В старых калошах на босу ногу, в каких-то задрипанных брюках и столь же «неприкосновенном» из-за непригодности для партизан пиджачке, давно небритый, лысый.

— Мое почтение, — поклонился он с достоинством и представился: — Щуровский.

— Добрый вечер, — буркнул Леня.

Хомич даже всем корпусом повернулся к двери. Не предусмотренный планом действий смех пробежал по губам румяного партизанского краснобая.

— Вот оно что, — сказал он. — Сходи ты, пан Щуровский, коли так, подбрось чего-нибудь нашим коням. Командирова Муха очень любит клевер. Сызмалу. Ну, а мой Комендант — что уж она, то и он при ней…

— Але ж, проше, проше бардзо, — засуетился человечек.

Это был муж Ядвиси, пан Францишек, бывший домовладелец в воеводском городе. Немцы разбомбили его дом в первые дни войны, и пан Щуровский, уже не так важно покашливая, перебрался к теще. И тут было несладко. Потомки гербовой шляхты, временно ушедшие из-под большевистской власти, все же вынуждены были работать сами на себя. Пан Францишек, единственная теперь мужская сила в имении, ковырялся по хозяйству с одной дохлой лошаденкой.

Иногда ходил он в Горелицу, где, между прочим, учились в школе его дети — мальчик и девочка; они жили там на квартире и домой, в Устронье, приходили только на праздники. Нередко ездил он и в Новогрудок, недалеко от которого тоже, между прочим, жил в своем фольварке его старший брат. Об этих его прогулках знал уже кое-что молчаливый Зимин. О самом Щуровском и о Зигмусе. От Зимина узнал кое-что и Леня.