Петр Иванович, попивая чай, давал Трофиму Гавриловичу указания, где поставить рабочих на разведку, где бить шурфы, т. е. копать ямы, и где проводить штреки — длинные рвы.

Наконец, мы отправились мыть золото. Рабочие двигались один за другим по узенькой тропинке, перешли по бревну Кундат и по продолжению той же тропинки вступили в лес. Было совершенно тихо, тайга хранила спокойное молчание. Заморосил дождик. Все тона и краски смягчились, расплылись, все приняло неясные очертания, сделалось как будто прозрачным. Старые пихты, обросшие клочьями седого мха, стояли точно окаменелые в глубокой, задумчивости, простерев широкие, серо-зеленые лапы над извивающейся тропинкой, как бы желая скрыть ее от чьего-то глаза.

Через каких-нибудь полчаса мы были уже у ключика. Часть рабочих осталась здесь, а я с двумя парнями лет по 17 —18 прошел еще шагов пятьдесят к запруде болотца, где стояла бутара. Трофим Гаврилович открыл шлюз, и вода стремительно бросилась в желоба, затем в «колоду» (длинное корыто) и на «грохот», т.-е. на железную плиту с круглыми отверстиями, покрывающую собственно бутару — нечто в роде деревянного ящика с покатым дном и открытого одной стороной для выхода воды. Дно бутары перегораживается четырьмя плинтусами—деревянными порожками, у которых задерживаются крупинки золота. Но большая половина его осаждается еще в колоде, в которую сваливается из тачки песок. Длина колоды около четырех аршин, ширина—около трех четвертей и глубина около полутора четвертей. Бутара раза в два короче колоды, но немного шире ее.

Но вот из чащи доносится повизгиванье тачечного колеска, и из-за поворота тропки показывается Никита, катящий перед собою полную песку тачку. Еще минута — и к нам в колоду валится куча песку, переметанного с галькой, глиной, торфом и травой.

Вода в колоде запрудилась, замутилась и вдруг понеслась по пескам вниз бурым потоком. Я с парнями изо всех сил принялись шевелить пески в колоде гребками в роде мотыг, только с отверстиями в железках для прохода воды. Мы двигали пески вверх по колоде против струи, спускали их вниз, снова тащили вверх и опять вниз, пока вся глина не была унесена водой, пески тоже, и на грохоте не осталась куча крупной гальки и мелкого гравия. Этот материал сгребали с грохота гребком и лопатой на сторону, в отвал.


Промывка золотоносных песков на бутаре на Ленских приисках в Восточной Сибири.

Не успели мы пробить одну тачку песку, как в колоду уже летит другая, запруживая несущуюся воду. На секунду прекращается ее журчание, и вдруг сразу она бросается через песок и края колоды, обдавая нас мутными брызгами и струями. Мы опять изо всех сил принимаемся разбивать комья, протирать и промывать пески, то и дело поглядывая на дорожку — не приближается ли Никита с тачкой. Мы фыркаем и фукаем на комаров, кусающих губы, забирающихся в нос, уши, глаза, судорожно подергиваем всем телом, которое больно жалят слепни.

Пот вытереть некогда, и его соленые большие капли без конца катятся по губам, подбородку, застилают глаза. Им пропитана паша одежда, и кажется, что мы только-что в нем купались. Руки от усталости немеют, от согнутого положения ломит поясницу, мы скорее спешим домыть песок, чтобы мгновение передохнуть, и вдруг слышим знакомое повизгивание движущейся тачки, через секунду обрушивающейся на наши гребки. Мы невольно выпрямляемся, секунду стоим неподвижно, вяло глядя на кучу песка, но тотчас опять принимаемся лихорадочно работать. Пробив тачек десять, мы уже совсем обессилели и сгребали песок, почти не промывая его.

Проходит еще минута, и я чувствую, что больше не могу работать, что мускулы рук перестали двигаться, а в пояснице ощущается невыносимая боль. Я начинаю поспешно перебирать в уме выходы из положения, как вдруг на гребок неожиданно падает новая партия песка, и с этим Никита спокойно произносит: — закури. С неизъяснимым наслаждением ставлю я у колоды гребок и растягиваюсь на днище обернутого вверх дном старого лотка. Я не шевелю ни одним мускулом тела, всецело отдавшись наслаждению покоем, глаза невольно закрываются, и я впадаю в тяжелое полузабытье, теряя представление действительности, несясь куда-то в смутном хаосе мыслей и воспоминаний, готовый вот-вот совсем заснуть, как вдруг какой-то первый толчок заставляет меня разом проснуться. Я вскакиваю и с подозрением смотрю на парней. Но те, усталые, сидят на концах гребка, положенного поперек колоды, и беседуют.

Разговор парней — сплошное сквернословие. Особенно отличается Макся, видимо, побывавший около горных заводов и вполне усвоивший тонкости этого своеобразного сквернословного наречия. На подобие сыплющейся дроби вылетали из уст Макси короткие словечки то в качестве эпитетов, сравнений, то заменяя целые выражения своей интонацией, забористой приставкой. Максе слабо подражал Григорий, еще мало выходивший из тайги, наивный, простой и неиспорченный. Развязность и циничность Макси огорошивали его, уверенность покоряла, и Григорий проникался все большим уважением к товарищу. Не желая ударить лицом в грязь перед новым другом Григорий и сам пробовал сквернословить, но у него это выходило, так сказать, с конфузом, неуверенно и натянуто, точь в точь, как у неудачных остряков, сказавших неумело и невпопад остроту и незнающих, куда после этого деваться от смущения.

— А ну, расскажи, Макся, про Ларку, — попросил Григорий и, обернувшись ко мне, добавил: —вот послушай-ка, Сергей Иванович, больно занятно. И откуда только у него берется!

Началась нескончаемая повесть про Ларку — дурака, учинявшего на прииске всякого рода безобразия. Слушая эту повесть, хотелось сплюнуть, отвернуться, не слушать. Макся говорил спокойно, без тени улыбки или смеха на лице. Григорий же поминутно деланно и насильно смеялся. Хотя ему и не было смешно, но он хотел показать товарищу, что вполне постигнул прелесть рассказа, и что он вообще славный и бравый малый.