Запретить брату подписываться его фамилией я не имею права*. Прежде чем начать подписываться, он спрашивался у меня, и я сказал ему, что ничего не имею против*.

Лето я провел великолепно. Жил в Харьк<овской> и в Полтавской губ<ерниях>, ездил в Крым, в Батум, в Баку, пережил Военно-Грузинскую дорогу. Впечатлений много. Если бы я жил на Кавказе, то писал бы там сказки. Удивительная страна!

В Петербурге я буду не раньше ноября и явлюсь к Вам в день приезда, а пока позвольте еще раз поблагодарить Вас от всего сердца, пожелать здоровья и счастья. Сердечно преданный

А. Чехов.

Плещееву А. Н., 9 октября 1888

497. А. Н. ПЛЕЩЕЕВУ

9 октября 1888 г. Москва.


9 октября.

Простите, дорогой Алексей Николаевич, что пишу на простой бумаге; почтовой нет ни одного листа, а ждать, когда принесут из лавочки, не хочется и некогда.

Большое Вам спасибо за то, что прочли мой рассказ, и за Ваше последнее письмо. Вашими мнениями я дорожу. В Москве мне разговаривать не с кем, и я рад, что в Петербурге у меня есть хорошие люди, которым не скучно переписываться со мной. Да, милый мой критик, Вы правы! Середина моего рассказа скучна*, сера и монотонна. Писал я ее лениво и небрежно. Привыкнув к маленьким рассказам, состоящим только из начала и конца, я скучаю и начинаю жевать, когда чувствую, что пишу середину. Правы Вы и в том, что не таите, а прямо высказываете свое подозрение: не боюсь ли я, чтобы меня сочли либералом?* Это дает мне повод заглянуть в свою утробу. Мне кажется, что меня можно скорее обвинить в обжорстве, в пьянстве, в легкомыслии, в холодности, в чем угодно, но только не в желании казаться или не казаться… Я никогда не прятался. Если я люблю Вас, или Суворина, или Михайловского, то этого я нигде не скрываю. Если мне симпатична моя героиня Ольга Михайловна, либеральная и бывшая на курсах, то я этого в рассказе не скрываю, что, кажется, достаточно ясно. Не прячу я и своего уважения к земству, которое люблю, и к суду присяжных. Правда, подозрительно в моем рассказе стремление к уравновешиванию плюсов и минусов. Но ведь я уравновешиваю не консерватизм и либерализм, которые не представляют для меня главной сути, а ложь героев с их правдой. Петр Дмитрич лжет и буффонит в суде, он тяжел и безнадежен, но я не хочу скрыть, что по природе своей он милый и мягкий человек. Ольга Михайловна лжет на каждом шагу, но не нужно скрывать, что эта ложь причиняет ей боль. Украйнофил не может служить уликой. Я не имел в виду Павла Линтварева. Христос с Вами! Павел Михайлович умный, скромный и про себя думающий парень, никому не навязывающий своих мыслей. Украйнофильство Линтваревых — это любовь к теплу, к костюму, к языку, к родной земле. Оно симпатично и трогательно. Я же имел в виду тех глубокомысленных идиотов, которые бранят Гоголя за то, что он писал не по-хохлацки, которые, будучи деревянными, бездарными и бледными бездельниками, ничего не имея ни в голове, ни в сердце, тем не менее стараются казаться выше среднего уровня и играть роль, для чего и нацепляют на свои лбы ярлыки. Что же касается человека 60-х годов, то в изображении его я старался быть осторожен и краток, хотя он заслуживает целого очерка. Я щадил его. Это полинявшая, недеятельная бездарность, узурпирующая 60-е годы; в V классе гимназии она поймала 5–6 чужих мыслей, застыла на них и будет упрямо бормотать их до самой смерти. Это не шарлатан, а дурачок, который верует в то, что бормочет, но мало или совсем не понимает того, о чем бормочет. Он глуп, глух, бессердечен. Вы бы послушали, как он во имя 60-х годов, которых не понимает, брюзжит на настоящее, которого не видит; он клевещет на студентов, на гимназисток, на женщин, на писателей и на всё современное и в этом видит главную суть человека 60-х годов. Он скучен, как яма, и вреден для тех, кто ему верит, как суслик. Шестидесятые годы — это святое время, и позволять глупым сусликам узурпировать его значит опошлять его. Нет, не вычеркну я ни украйнофила, ни этого гуся, который мне надоел!* Он надоел мне еще в гимназии, надоедает и теперь. Когда я изображаю подобных субъектов или говорю о них, то не думаю ни о консерватизме, ни о либерализме, а об их глупости и претензиях.

Теперь о мелочах*. Когда студента Военно-мед<ицинской> академии спрашивают, на каком он факультете, то он коротко отвечает: на медицинском. Объяснять публике разницу между академией и университетом в обычном, разговорном языке станет только тот студент, кому это интересно и не скучно. Вы правы, что разговор с беременной бабой смахивает на нечто толстовское*. Я припоминаю. Но разговор этот не имеет значения; я вставил его клином только для того, чтобы у меня выкидыш не вышел ex abrupto[1]. Я врач и посему, чтобы не осрамиться, должен мотивировать в рассказах медицинские случаи. И насчет затылка Вы правы. Я это чувствовал, когда писал, но отказаться от затылка, к<ото>рый я наблюдал, не хватило мужества: жалко было.

Правы Вы также, что не может лгать человек, который только что плакал. Но правы только отчасти. Ложь — тот же алкоголизм. Лгуны лгут и умирая. На днях неудачно застрелился аристократ офицер, жених одной знакомой нам барышни*. Отец этого жениха, генерал, не идет в больницу навестить сына и не пойдет до тех пор, пока не узнает, как свет отнесся к самоубийству его сына…

Я получил Пушкинскую премию! Эх, получить бы эти 500 рублей летом, когда весело, а зимою они пойдут прахом.

Завтра сажусь писать рассказ для Гаршинского сборника. Буду стараться. Когда он выльется в нечто форменное, то я уведомлю Вас и обеспечу обещанием. Готов он будет, вероятно, не раньше будущего воскресенья*. Я теперь волнуюсь и плохо работаю.

Один экз<емпляр> сборника запишите Линтваревым, другой артисту Ленскому… Впрочем, я пришлю списочек своих подписчиков. Какая цена сборнику?

Светлову ответ давно уже послан*.

«Цепи» Сумбатова хороши. Ленский играет Пропорьева великолепно. Будьте здоровы и веселы. Премия выбила меня из колеи. Мысли мои вертятся так глупо, как никогда. Мои все кланяются Вам, а я кланяюсь Вашим. Холодно.

Ваш А. Чехов.

Линтваревой Е. М., 9 октября 1888

498. Е. М. ЛИНТВАРЕВОЙ

9 октября 1888 г. Москва.


9 октябрь.

Простите, уважаемый товарищ, что я пишу Вам на простой бумаге. Почтовой не оказалось в столе ни единого листика, а ждать, когда принесут из лавочки, некогда.

Я насчет плахт. В цене, пожалуйста, не беспокойтесь. Я назначил Вам цифры, потому что не имею понятия о цене. Выбирая плахты, останавливайте свой выбор предпочтительно на темных и линючих цветах. Простите, милый доктор, за беспокойство! Если Вы сердитесь, то напишите мне ругательное письмо: я прочту его и смиренно прижму к сердцу.

Гаршинский сборник выйдет в декабре. Задержка от беллетристов, которые едва ли дадут что-нибудь путное. Я тоже даю*.

Рассказ в 2¼ листа уже послан в «Сев<ерный> вестник». Начало и конец читаются с интересом, но середина — жеваная мочалка. Не хватило пороху!

В моей печке воет жалобно ветер. Что-то он, подлец, говорит, но что — не пойму никак.

Получил я известие, что Академия наук присудила мне Пушкинскую премию в 500 р. Это, должно быть, известно уже Вам из газетных телеграмм*. Официально объявят об этом 19-го окт<ября>* в публичном заседании Академии с подобающей случаю классической торжественностью. Это, должно быть, за то, что я раков ловил.

Премия, телеграммы, поздравления, приятели, актеры, актрисы, пьесы — всё это выбило меня из колеи. Прошлое туманится в голове, я ошалел; тина и чертовщина городской, литераторской суеты охватывают меня, как спрут-осьминог. Всё пропало! Прощай лето, прощайте раки, рыба, остроносые челноки, прощай моя лень, прощай голубенький костюмчик.

Прощай, покой, прости, мое довольство!*
Всё, всё прости! Прости, мой ржущий конь,
И звук трубы, и грохот барабана,
И флейты свист, и царственное знамя,
Все почести, вся слава, всё величье
И бурные тревоги славных войн!

Простите вы, смертельные орудья,
Которых гул несется по земле,
Как грозный гром бессмертного Зевеса!

Если когда-нибудь страстная любовь выбивала Вас из прошлого и настоящего, то то же самое почти я чувствую теперь. Ах, нехорошо всё это, доктор, нехорошо! Уж коли стал стихи цитировать, то, стало быть, нехорошо!

Однако боюсь надоесть Вам. Будьте здоровы и веселы. Александре Васильевне почтительно целую руку, а всем прочим посылаю сердечный привет.

Суворин забыл у меня очки. Сопричислил их к сорочке Плещеева и брючкам Баранцевича. Музей растет.

Ваш А. Чехов.

Написал, чтобы Вам выслали Гаршинский сборник*.

Плещееву А. Н., 10 октября 1888

499. А. Н. ПЛЕЩЕЕВУ

10 октября 1888 г. Москва.


10 окт.

Приехал Жорж Линтварев и играет у нас на пианино. Послезавтра едет в Питер. Жан Щеглов уже выбыл.

Милый Алексей Николаевич, нельзя ли прислать корректурку моего рассказа?* Я ничего не прибавлю, но кое-что, быть может, исправлю и вычеркну. Во-вторых, не замолвите ли Вы словечко, чтобы мне поскорее выслали гонорарий? Чахну!