Так время и неслось — приступы любовного бреда сменялись периодами затишья. И я уже радовалась этим периодам. А в состоянии невменяемости хваталась за карандаш и лихорадочно строчила — страницу за страницей — глупые излияния, которые потом летели в печку. Я даже нарисовала портрет Отокара. Он был совсем непохож, и все же что-то в нем такое проглядывало, индивидуальное, только его — какую-то черту я схватила. Тогда я решительно набросала распахнутый клетчатый ворот ковбойки, а потом сложила лист в восемь раз и спрятала под подушку, чтобы потом иногда доставать, разворачивать и предаваться печали.


он

Мы тянули ветку на Картын-гайну, переезжая все дальше в тайгу вслед за рельсами. Работа была тяжелая и монотонная, я чувствовал, как тупею с каждым днем. Иногда, впрочем, случались резкие перепады настроения, не слишком мне понятные. То я ходил как в воду опущенный, то вдруг летал в беспричинной радости, настолько яркой, что влиял на окружающее, хотя и не глобально. Не уверен, что неожиданное повышение расценок за укладку шпал было связано с моей внезапной эйфорией, но уж Васька бросил пить точно не без моего участия. А как-то после приступа хандры ветка повернула на Знаменку.

Иногда я неделями не вспоминал ни Марьятию, ни тем более Москву, и совесть моя лениво дремала. А иной раз вдруг накатывало, и я опять мучился виной перед Алей. Однажды мне приснилось, что она ищет меня в тумане, я хочу крикнуть: "Я здесь!" — но туман забивает горло, и я не могу вздохнуть. Проснулся в холодном поту и обнаружил, что наступила зима с сорокоградусным морозом. Когда я засыпал, был август месяц.

Но стройка века все еще держала меня цепко, хотя шпалы из деревянных несколько раз превращались в бетонные и обратно, а конечный пункт был уже не Картын-гайна и не Знаменка, а Усть-Каюк какой-то.

В тот день мы разгребали подтаявший снег лопатами, помогая полудохлому от старости бульдозеру (новый совсем сломался, как всегда вовремя, а снегу навалило по пояс), я тупо ворочал стылую жижу — и вдруг сердце мое бешено заколотилось, в глазах потемнело, меня накрыла внезапная темная паника, и почти теряя сознание, я увидел, как тайга тускнеет, тает, а сквозь нее проступают обшарпанные стены, выкрашенные скучной серо-зеленой краской.

Сильно запахло дымом.


она

Мы целый вечер клеили бумажные цепочки, вырезали ангелочков, завязывали пестрые ленточки на раскрашенных еловых шишках, а потом сложили всю эту красоту на подоконнике дортуара, потому что назавтра должны были привезти из леса настоящую елку.

И настало утро, и все девочки помчались вниз — ждать, кода же ее принесут, пушистую, пахнущую смолой и морозом. И будет ли она так же хороша, как в прошлый раз? И кто именно ее привезет? Даже сестра Адальберта убрала сегодня свою линейку и торчала в холле вместе с воспитанницами.

Я тоже стояла в холле, но настроение у меня было невеселое. Рождество!.. Я полгода живу здесь. Я полгода не видела Отокара. Над моей головой нависла перспектива выгодного — с точки зрения мадам Амалии — замужества. Неизвестно с кем. В неполные шестнадцать лет. Господи, если ты все-таки есть, сделай так, чтобы Отокар вернулся! Это будет для меня самый потрясающий, самый необыкновенный рождественский подарок… Я даже зашептала: "Pater Noster…" Но небеса не озарились ответом на мою молитву…

Совсем впав в уныние, я поплелась обратно в дортуар, потому что радостное повизгивание девчонок вдруг показалось мне отвратительным. Хотелось рычать, швыряться вещами и биться головой об стену.

Я вытащила из-под подушки ворох мятых бумажек, вкривь и вкось исчерканных признаниями и надеждами, и тот портрет, с ковбойкой. Перебрала их. Слова казались невыразительными и плоскими, портрет — корявым и непохожим.

А на подоконнике валялась жалкая кучка кривых и косых дурацких поделок.

Вышвырнуть все это убожество за окно!

Я даже не подумала, что вообще-то не я одна наворотила все это бумажное безобразие на подоконнике и не мне решать, что с ним делать. Окно не хотело открываться, я дернула посильнее, створка наконец распахнулась, и ворвавшийся ветер расшвырял цепочки и фонарики, птичек и ангелочков по всему дортуару. Постукивая по деревянному полу, запрыгали расписные шишки. Я бросила горсть скомканных ангелов за окно, но они влетели обратно. Ах так, подумала я — и отправила охапку бумаги в печь. Неопрятный ком моей душевной боли занялся веселым пламенем, стремительно чернея по краю и разворачиваясь. Я сунула руку прямо в топку и выхватила пострадавший портрет, затушила пальцами обгоревший угол. Тихо завыла от жжения в пальцах и в сердце, повалилась на свою койку, прижимая к щеке измятую опаленную бумажку.

Не знаю, сколько я ревела, прежде чем заснула.

А проснулась от запаха дыма.

Я не закрыла дверцу печки, и небрежно брошенные бумажные цепочки, загоревшись, вывалились на пол. Доски дымили вовсю.

Наверное, я могла еще подбежать к двери и выскочить наружу, но я оцепенела от страха. А потом влетел ветер, подхватил огонь и рассыпал его по всему бумажному мусору, вспыхнули птички, занялись фонарики, затрещали шишки.

Я подобрала ноги на кровать и закричала, не в силах даже зажмуриться от ужаса. По щекам моим бежали слезы, я кричала, и кричала, и кричала… Потом на лестнице затопотали башмаки — кто-то спешил на мой крик.

Но прежде чем распахнулась дверь, посреди комнаты из дыми и копоти соткался знакомый силуэт.

— О Господи! — выдохнул Отокар и схватил меня за руки, притягивая к себе.

Я рванулась, обхватила его за шею, судорожно прижалась.

Он все-таки пришел.

Мы стояли, обнявшись — нет, вцепившись друг в друга, — а вокруг возникали и рассыпались искрами миры и эпохи.

--

Я повернула голову и прижалась щекой к его подбородку, уколовшись о щетину — так странно! — и в глазах у меня надолго помутилось, потому что он не отодвинулся, а повернулся навстречу и уткнулся губами мне в ухо. Я чувствовала, как колотится его сердце, мое же просто громыхало в ушах.