— Когда прикажешь выезжать, государь?

— Не спеши. После нас, когда потеплеет, дороги обсохнут. А что, сына с нами не хотел бы послать, Борис Петрович, поучиться там?

— Поздно уж учиться-то Мишке-балбесу, уж двадцать пять стукнуло.

— Мне тоже двадцать пять, однако ж в ученики рвусь.

— Прости, государь, — смутился Шереметев нечаянной оговорке. — Но он под Азовом ранение получил, ты же знаешь. Еще лечится.

— Ну, это другое дело. И самое главное, Борис Петрович, ехать тебе надо инкогнито, можешь даже под другой фамилией.

— Так что? Значит, никаких грамот не будет?

— Письма от меня будут рекомендательные императору, Папе Римскому, дожу венецианскому {16}, ну и великому магистру. Сейчас придет Нарышкин, составим. Но все ты в тайне должен держать, Борис Петрович. Зачем, для чего, ты один знать должен, а свите своей скажи, что едешь, мол, мир посмотреть.

— Охо-хо-хо, — поскреб Шереметев потылицу. — Путь, чай, не дешев будет, государь.

— Понял. Но много дать не могу. Со мной около двухсот человек едет. Беру казну не только для подарков, но и оружие закупать, мастеров нанимать, да и учеба, не думаю, что задарма будет. Дам тебе тысяч десять.

— Достанет ли? Круг-то эвон какой, за тридевять земель бежать.

— Своих добавишь, Борис Петрович, не жмись. А воротишься с успехом, составишь расходный лист, все до копейки получишь.

— А если без успеха ворочусь?

— Ты-то?.. — подмигнул весело царь. — В дипломатии преуспел, на поле ратном тож. И не думай о конфузии. Все получится. Ступай. Осьмого числа у Нарышкина письма возьмешь. Да не кажи никому их, акромя адресатов.

— Я все понял, государь.

Шереметев вышел на Постельное крыльцо и столкнулся с Нарышкиным — дядей Петра, спешившим на вызов царя. От него пахнуло на боярина крепким сивушным духом. Подумал с осуждением: «Этот сейчас напишет письма, как же!»

Направился к Спасским воротам, сердясь на Меншикова: «Явился со своей коляской, сюда довез. А назад?» Но тут от Ивановской площади, на которой толпились держальники боярские {17} с выездами, раздался радостный крик:

— Борис Петрович! Бояри-ин!

Оглянулся Шереметев, а оттуда хлынью {18} едет Алешка, рот до ушей и в поводу ведет заседланного хозяйского Воронка.

«Догадливый, чертушка!» — подумал удовлетворенно Борис Петрович про слугу, но вслух хвалить не стал. Принял повод, поймал ногой стремя, взлетел в седло почти по-молодому, подумал невольно: «Еще ничего. Могу».

Похлопал ласково Воронка по шее, молвил:

— Домой, дружок.

Конь всхрапнул, довольный хозяйским вниманием, и побежал к воротам, не подстегиваемый, не понукаемый. Ничего не скажешь, любили они друг друга — конь и боярин, любили и понимали.

Алешка ехал за хозяином, приотстав на корпус. Уже у дома Шереметев, полуоборотясь, сказал ему:

— Вели мыльню истопить пожарче, веников с квасом приготовь. Буду лечиться… государь велел.

Глава вторая
ПОД ЧУЖИМ ИМЕНЕМ

От веку не мазанные петли взвизгнули по-поросячьи, и захлопнулась дверь кутузки за спиной Бориса Петровича. Прогремел тяжелый наружный засов, прозвякали ключи, и все стихло. За толстой дверью темницы даже не услышались шаги уходившего тюремщика.

«Наверно, стоит прислушивается, гад», — подумал Шереметев. В ушах звенело, видимо от волнения, вызванного внезапным арестом.

«Вот и приехали», — кисло усмехнулся боярин, присаживаясь на край лавки, залосненной многими сидельцами, пребывавшими до него в этой вонючей темнице. Лавка, накрепко приделанная к стенке, видимо, служила арестантам ложем.

Через крохотное зарешеченное окно под самым потолком едва пробивался дневной свет, не освещавший даже столика, приделанного к стене под окном.

Потянулись долгие, тягостные часы заключения. Устав сидеть, Шереметев встал, решил походить по камере, но вскоре был вынужден отказаться от этой затеи — настолько была мала и тесна темница. Дородный боярин то и дело упирался в стену, ушиб коленку об лавку и решил опять сесть. Потом прилег. Было жестковато, непривычно, но для человека военного терпимо.

Борис Петрович, прикрыв глаза, думал: где же он дал осечку? Указ царя, напутствуя его, сообщал, что-де едет он «ради видения окрестных стран и государств и в них мореходных противу неприятелей Креста Святого военных поведений, которые обретаются во Италии даже до Рима и до Мальтийского острова, где пребывают славные в воинстве кавалеры».

Царь отбыл с Великим посольством 10 марта 1697 года, а вот Шереметев не спешил. Подгонять, поторапливать его было некому, поскольку его грядущая поездка держалась почти в тайне. Помимо царя знал о ней лишь хозяин Посольского приказа Лев Кириллович Нарышкин, изготовлявший вместе с Петром представительские грамоты. Именно он и спросил Шереметева:

— Ну и когда же, Борис Петрович?

— Как потеплеет, — отвечал боярин и добавлял со значением: — Как государь изволил приказать.

— Так ведь май уж на дворе. Куда тебе еще теплее?

— Собираюсь я, Лев Кириллович, собираюсь. Через недельку, може, и тронусь.

Но прошла одна неделя, другая, третья… и наконец 22 июня двинулся в путь-дорогу Шереметев в сопровождении сонмища слуг и лакеев. Но и в дороге не спешил Борис Петрович. Заехал сперва в свою коломенскую вотчину, куда созвал всю родню ближнюю и дальнюю, с которой пил-гулял три дня, выслушивая хвалы в свой адрес:

— Молодец, Борис Петрович, сам прославился и нас прославил перед государем. Твое здоровье!

Гулял бы еще, но дворецкий Алешка Курбатов напомнил своему господину:

— Нас Европа ждет, Борис Петрович.

— Ишь ты, какой дорогой гость для Европы сыскался! — усмехнулся боярин. — Успеем еще.

Однако на следующий день велел трогаться.

В пути, радуясь дороге, Алешка хвастался Савелову — адъютанту Шереметева:

— Видал? Послушался меня, не гляди что боярин.

— А Европа что? На юг, что ли? — спрашивал Савелов. — Она, брат, на западе.

— Ну и что? Стало быть, с заворотом едем.

— На Орел, брат, правимся.

— Почему?

— На кромскую вотчину.

— Неужто заедем?

— А ты как думал!

— Ну, в Кромах ему чего задерживаться, родни никакой.

— Тут ему больше чем родня…

Слушая болтовню своих слуг, доносившуюся до его ушей хотя и в обрывках, но понятную, посмеивался в душе Борис Петрович: «Ишь ты, начальник еще мне сыскался! Ну, ужотко погодь!»

Приехав в свою кромскую вотчину, едва перекусив, боярин сказал управляющему Ильину:

— Ну, Устин, кажи, чего тут нахозяйничали.

Тот знал, чем порадовать хозяина.

— Яблонька ноне опять жеребая.

— Да?! — с удовлетворением молвил Борис Петрович. — Кем покрывали?

— Опять Арапкой, Борис Петрович.

— Это хорошо. Молодцы. Идем посмотрим.

Они отправились на конюшню. Шереметев шагал широко, но с достоинством, неспешно. Устин семенил рядом, ловя взгляды боярина, каждое слово его.

Старик конюх, увидев хозяина, откинул лопату, сорвал с головы шапку, поклонился низко:

— Здравия тебе, дорогой Борис Петрович.

— Здравствуй, Епифан. Где Яблонька? Кажи.

— Яблонька-то? Она вон — в своем деннике, токо что овса ей всыпал.

Кобыла, получившая свое прозвище за «яблоки», рассыпанные по ее серой шерсти, стояла в загородке, уплетая овес. Шереметев вошел к ней в денник, ласково потрепал по загривку. Она покосилась на него огромным глазом.

— Ух ты, умница моя! — молвил почти нежно боярин и, повернувшись к Епифану, спросил: — Когда ожидаете?

— Да недели через две должна ожеребиться.

— Ежели будет жеребчик, назовите Таганом.

— Хорошо, Борис Петрович, — согласился Епифан. — А ну дочку принесет, тоды как?

— Пусть будет Таганка.


Все это вспоминается Борису Петровичу в тесной темнице, греет душу. Особенно воспоминания о лошадях, уж больно любит он их. Оно и понятно: для него, воина, конь на рати — первый помощник. Сейчас, мысленно посчитав дни, думает: «Наверное, ожеребилась Яблонька, третья неделя пошла с того. Таган, поди, взбрыкивает около матери, тычется в пах ей, за соском тянется».

Шереметев прикрывает глаза, хотя в камере и так темно, представляет себе милую картину — жеребеночка, сосущего кобылицу.

«И ведь никто не спросил, почему Таганом назвал. Впрочем, если б спросили, все равно бы не сказал. Пусть будет моим секретом». Хотя какой уж там секрет, Борис Петрович жеребенка в честь татарской крепости назвал на Днепре, которую он взял прошлым летом штурмом, выбив оттуда крымцев.

Хотел взглянуть на Арапку и других верховых лошадей, но оказались они на выпасе в лугах. В конюшне в дальнем конце лишь рабочие были. Зашел и к ним боярин и тут заметил на одном сбитую холку. Подошел ближе, присмотрелся, построжал.

— Эт-та что такое? — обернулся к Епифану.

— Прости, Борис Петрович, недоглядел.

— Кто это натворил?

— Да Минька, стервец, седелку не так затянул.

— Петро, — взглянул боярин на адъютанта, — всыпь этому Миньке двадцать плетей.

— Сейчас? — удивился Савелов.

— Да, да. И здесь же, при конях. Он думает, они не понимают, бессловесные. Они все понимают, сказать не умеют.

И через четверть часа взвыл на конюшне Минька, принимая заслуженную кару.

Утром пригнали с луга Арапку — вороного жеребца, стройного, высокого. По велению боярина заседлали. Епифан сам взнуздывал его.

— Ишь ты, не хочет после воли-то железа в зубы. Ничего, ничего, Арапка, потерпи, не облезешь, — уговаривал конюх дрожащего от волнения и избытка ощущений коня.

Борис Петрович подошел, ласково огладил тугую пружинистую шею животного.

— Ах ты, моя умница! Поди, забыл уж? Забыл. Ну ничего, сейчас вспомним.

Забрав поводья у конюха, ухватился за луку седла, сунул левый носок сапога в стремя и мигом взлетел на коня. Натянул поводья, поднял Арапку в дыбки и тут же пустил внамет {19} по улице села.

Епифан с восторгом глядел вслед, цокал языком восхищенно:

— Ай да молодец Борис Петрович! Орел!

— А ты думаешь зря ему царь конницу под командование отдал? — говорил Устин. — Не абы кому, а ему.

Шереметев проскакал далеко за село, за дальние бугры, потом воротился и уже на въезде в село перевел коня на шаг. Заметил какую-то суету. Подъехав к своему двору, спросил Управляющего:

— Что случилось, Устин?

— Волки корову в поле зарезали.

— Волки? — насторожился Борис Петрович.

— Прям замучили. Мало им летом зверья в лесу, на стада нападают.

И все. Забыл Борис Петрович про командировку, тут же приказал собирать охотников, вооружать всех. На следующий День началась на волков охота, на конях со злой сворой собак.

И гонялись за ними, стреляя, забивая плетьми, почти всю неделю, пока не выбили весь выводок.

Нетерпеливому Алешке Курбатову, опять напоминавшему боярину, что их «ждет Европа», Борис Петрович отвечал:

— Ничего. Пусть поскучает.

Наконец отъехали, и когда приблизились к польским границам, собрал Борис Петрович всех своих спутников и объявил им:

— Запомните, отныне я не боярин, а ротмистр {20} Роман и являюсь вам товарищем равным всем.

— А как нам теперь вас называть, Борис Петрович? — поинтересовался адъютант Савелов.

— Поскольку въезжаем в Польшу, так и зовите меня: пан Роман или пан ротмистр.

Но на первой же заставе попался въедливый войт градский {21}. Ему слишком подозрительной показалась эта команда «равных товарищей», в которой явно выделялся белокурый и голубоглазый ротмистр. И тут один из его «равных товарищей» назвал его боярином.