Ожила степь с приходом своих хозяев. Раздалось фырканье, гоготанье жеребцов, ласковые вздохи кобыл, завизжали жеребята, норовя поиграть и ударить друг друга копытом.

К Тополькову подошел его управляющий, такой же высокий, в такой же шапке и шубе, в таких же сапогах с ремешком под коленом; у него лицо без усов и бороды, широкое и красное с узкими косыми глазами, выдающими его монгольское происхождение.

— Истинно лошадиное царство, Семен Данилович, — проговорил он, здороваясь с хозяином.

— Да, с незапамятных времен лошадь здесь водится, — сказал Топольков. — Я сороковой год живу, да до меня на зимовнике сидел Затураев, а до него князь Трубецкой, а там шли зимовники Великого Князя, а до них были графские…

— А еще раньше наши татарские, да сказывают, Семен Данилович, лет двести, а то и триста тому назад здесь дикая лошадь, неприрученная, водилась.

— Эка сказал тоже, — возразил Семен Данилович, — триста лет!

Да мой отец сказывал, что в его времена приходили дикие жеребцы в табуны и отбивали кобыл… Это как железная дорога прошла, да коннозаводчиков много понасело, да пахать машинами стали, да баран и бык пошли — ну вот лошадь-то и посократилась. Не стало ей, значит, свободы и приволья…

Управляющий промолчал. За тридцать лет службы у Тополькова и жизни с ним бок о бок он привык думать с ним одними мыслями и соглашаться с ним во всем. Да и степь не приучает к болтливости. Сама молчаливая она и людей делает молчаливыми. Промолчать часа три, сидя рядом на крылечке, для Тополькова и его управляющего Ахмета Ивановича Курманаева было делом обыкновенным.

Лошадь молчит, да мысли свои соседке передает, так и Тополь ков с Курманаевым умели как-то обмениваться мыслями молча, по лошадиному.

И только, когда начинали они говорить о достоинствах одной лошади перед другой, или вспоминали успехи на выставках, или при сдаче ремонта в кавалерию, они оживлялись и речь лилась, переходя даже в спор, иногда часами. Загорались тогда острым огнем глаза Семена Данилыча, и беспокойные огоньки метались в узких раскосых глазках Ахмета Ивановича.

В лошадях была вся их долгая жизнь, в них были их мысли, их думы, они были продуктом их сознательного творчества!

— А смотри, Ахмет Иваныч, Комиковичи-то и посейчас все вместе держатся. Не смешиваются с другими. Точно чуют, что братья и сестры, хотя и разных матерей, — сказал Семен Данилович.

— Да, и кто бы мог подумать, что от Комика дети такие ладные пойдут. Помнишь, Семен Данилович, как привели его со скачек. Да худой же был, жилы опухшие, да вялый!

— Устанешь, дорогой мой. По два раза в неделю на скачку пускали. Хозяин хотел выжать из него более, чем можно.

— Азарт, Семен Данилыч.

— И то — страсть! Ну, да за то и дешево он нам достался.

— А что, Семен Данилыч, знакомый твой командир полка не писал тебе, каково служат наши лошади на войне?

— Гм, — самодовольно улыбаясь, крякнул Топольков. — Как и писать! Я когда в Черкасском был, письмо получил, вот и забыл сказать. Память то у меня, Ахмет Иванович, прости, стариковская

Писал… Все писал. Ведь к нему премированные попали. Помнишь — две от Калиостро, три конька и одна кобылка от Хваворита, четыре кобылки от Хомера, конек и две кобылки от Калихулы, еще от кого, не упомню, кобылка, светленькая… белогривка…

— От Абеяна, — подсказал Ахмет Иванович.

— Ну вот от Абеяна!.. Да нешто так? Да ведь от Абеяна-то конек был, нет не от Абеяна, а от Абрека, ну, помнишь, ее еще Купавой назвали, на «К» ремонт тогда шел.

— Ах, да красива была.

— Да, на редкость. Такая рубашка была, что думали в Ахтырский (Лошади в регулярную кавалерию комплектуются по мастям. В драгунские полки — гнедые и караковые, в нечетные гусарские — вороные, в четные — серые, 12 Гусарский Ахтырский полк получал лошадей буланых и соловых.) попадет. Нет, попала со всеми, в драгуны.

— И вы их всех видали уже в полку?

— Да всех же! На втором году. Поверишь ли, Ахмет Иванович, еще больше вершка дали. Выше отцов стали.

— Что уход делает, — проговорил Ахмет Иванович.

— Да, гладкие да блестящие стали, какие лошади. «Коневатые» лошади.

— Ну а на войне как?

— Да, пишут, ни австриец, ни немец уйти от них не могут. — Что значит в степной шири родились да выросли.

— И не поедят иной раз, да работают. — ну это-то — голодать им не привыкать стать. Помнишь, Семен Данилович, немец к нам приезжал, вот уж в каком году не упомню. Сказывали, самый дошлый их немец по коннозаводческой части, такой немец, что ну ты и только! Вот уж восхищался лошадьми. Ах как его! Граф Лен… Лем… Мен… Мендорф, что ли?

— Граф Лендорф, — напомнил Топольков. — А на выставке, Иваныч, в Москве! Что было на выставке, как вывели нашу ставку на паддок — двадцать кобылок ремонтного возраста и все, как одна, — рыжие, светлые, червонцами горят, шеи, головки, глаза, ни тебе проточины, ни отметины, сестры родные так одинаковы не будут. Тут англичане, американцы, немцы, французы как обступили, да говорят мне: «Да, что вы их из глины, что ли, по лекалу лепите, что они такие у вас одинаковые». А я, знаешь, и говорю — лепим, говорю, господа немцы, только не из глины, а из земли, из степной земли нашей, целины непаханной, да солнцем могучим приправляю, да ветром, хозяином степ и продуваю, да прокаливаю, чтобы крепче да суше были.

— Да, истинно так.

— Пошли потом в обмер. И подпругу тебе мерили, и охват под коленом — как одна!

— Да, что ж, Семен Данилович, ведь и правда — лепим по лекалу Помнишь — лет двенадцать, а то может быть, и пятнадцать тому па зад, вышел приказ, чтобы, значит, не менее трех вершков ремонт был, ну и дали. Дали и четыре и пять — сколько хочешь!