Я влюбился в Клаву Климкову, когда мне было четыре года. Это случилось в понедельник. В первый раз детей сдают на пятидневку в детский сад именно в этот тяжёлый день. Мы шли по улице. Папа размахивал синим мешком с моими вещами, на котором крупными буквами было написано «Серёжа Лавров», а мама всё время раскрывала огромную сумку, висевшую у неё на плече и вытаскивала оттуда замусоленную бумажку.
— Майки две?
— Две!
На папе были узкие, «в облипочку» джинсы, самый «писк» по тем временам.
— Трусы? — с замирающим сердцем спросила мама.
Мой отец закудахтал.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Ты становишься похожей на глупую наседку и делаешь из нас банальных «женатиков».
Они были очень молоды тогда, мои родители.
— Там заведующая — тигрица. Чего-нибудь не хватит, опять не примут, как в прошлый раз.
— В прошлый раз ты забыла справку об отсутствии инфекционных заболеваний, растяпа.
— Купи мне мороженое, — жалобно попросила мама. — Может быть, оно меня успокоит.
Папа подошёл к ларьку и вернулся с брикетиком, который держал двумя пальцами так, словно это был не сливочный пломбир, а дождевой червяк.
— На, истеричка!
— Как ты думаешь, Серёжка будет реветь? — спросила мама, облизывая мороженое.
— Поревёт и перестанет. Как все нормальные дети.
— На целых пять дней! — Мама дала мне лизнуть мороженое. — Серёженька, ты хочешь в детский сад?
— Хочу! — храбро сказал я.
— Старик, а плакать не будешь? — спросил меня папа.
— Буду, — ответил я и, когда мы оказались в небольшой комнате, увешанной детскими рисунками и всевозможными объявлениями, разъяснявшими родителям их права и обязанности, честно выполнил своё обещание.
Я орал благим матом, валялся по полу и дрыгал ногами. Я терзал детсадовскую панаму, которую пытались на меня напялить. Растерянные нянечки и воспитательницы, поначалу хлопотавшие вокруг меня, приговаривая: «Серёженька умный мальчик, Серёженька плакать не будет», отступились, когда я начал кусаться.
Мама рыдала, прислонившись к папиному плечу.
— Я этого не вынесу, — всхлипывала она, — это выше моих сил…
Действительно, мамино сердце должно было разрываться от жалости, потому что я схватил её за ногу двумя руками и прижался к ней мокрой щекой.
Папа стоял с каменным лицом.
— Твоё порочное воспитание! — сказал он и попытался отодрать меня от маминой ноги.
Тогда я схватил за ногу папу. Сначала я орал «мамочка», а теперь «папочка».
У папы тоже глаза наполнились слезами.
«Тигрица», заведующая детским садом, сидела за письменным столом и спокойно пила чаи вприкуску из детской кружки с цветочками.
— Ничего не выйдет, — сказала она. — Придётся звать Клаву Климкову.
— Клава Климкова! — сразу же послышалось за дверью.
— Климкова Клавочка! — прозвучало где-то за окном, в которое заглядывали ветки каштана с пожелтевшими листьями. — Иди сюда, Клава. Тут опять один мальчик плачет.
Я уже начал хрипеть, когда дверь приоткрылась и в комнату заглянула девочка. Ей тоже было года четыре. Она смотрела на меня с любопытством из-за приоткрытой двери. Я примолк.
— Бегите! — сказала «тигрица» моим родителям.
— Но я не могу так… — начала было мама.
— Через десять минут заглянете через забор и успокоитесь, — ответила заведующая.
Папа уволок маму. Я завизжал.
Клава вошла в комнату. Она была красавица. Её большие чёрные глаза и длинные ресницы с той самой минуты снились мне всю жизнь.
— Чего ревёшь? — спросила меня Клава, и я мгновенно перестал плакать. — Пойдём во двор. Сейчас мы там будем жёлуди собирать.
— Зачем? — спросил я.
— Надо, — ответила Клава и взяла меня за руку. — Его как зовут? — деловито осведомилась она у «тигрицы», нахлобучивая на меня детсадовскую панаму.
— Серёжа, — с отвращением произнесла моё имя заведующая.
— Пошли, Серёжа, — сказала девочка.
И я пошёл за ней. Она вела меня за руку по длинному коридору. Вдоль его стен на полках стояло множество игрушек, сделанных из желудей и спичек. Лошадки, собачки, зайчики. Здесь были даже бусы из желудей, висевшие на гвоздях.
Игрушки мне очень понравились. Но больше всего мне нравилось идти с Клавой. Чтобы Клава поняла это, я стал раскачивать ту руку, за которую она меня держала. Я думал, что это ей доставит удовольствие. Но Клава посмотрела на меня осуждающе и отняла руку. Я хотел было опять заплакать, но сдержался.
Двор детского сада был очень большой. Площадка с разноцветными качалками, грибочками и ямой с песком, а за нею парк, похожий на дремучий лес. Я сразу заметил папу и маму, которые смотрели на нас с Клавой сквозь решётку забора.
— Скорее, а то опоздаем, — сказала Клава и побежала в сторону парка.
Я еле поспевал за нею. А по ту сторону забора бежали мои папа и мама.
— Коля Свиридов собрал уже пять желудей! — объявила воспитательница, оторвавшись от книги, которую она читала, сидя на пеньке. — Осталось десять минут. Кто через десять минут соберёт больше всех желудей, тот и будет победителем.
Я огляделся. По траве между деревьев ползали малыши. Многие из них ещё не умели считать и поэтому часто отрывали воспитательницу от книги.
— Елена Григорьевна, сколько у меня?
— Раз, два, три, четыре, — чётко выговаривала Елена Григорьевна, перебирая жёлуди на грязной ребячьей ладошке. — Видишь? Че-ты-ре! Повтори, сколько у тебя желудей?
Уже тогда я умел считать до десяти, но у меня не было ни одного жёлудя. А Клава, ползающая под развесистым дубом, показала мне три пальца. И вдруг я увидел сразу два жёлудя. Подобрав их, я помчался к Клаве.
— Возьми, — сказал я.
— Зачем? — удивилась Клава.
— Бери, не бойся, — настаивал я. — У тебя будет пять.
Но огромные Клавины глаза неожиданно сузились.
— Иди отсюда, — сказала она, — а то сейчас как дам вот этой корягой по голове!
Никакой логики в её поведении не было и в те далёкие времена.
Я полз по дну оврага с двумя несчастными желудями в кулаке, когда услышал мамины всхлипывания за решёткой забора.
— Рита, это глупо! — утешал маму папа.
— Он про нас забыл мгновенно. Как будто мы и не существовали вовсе, — не успокаивалась мама. — Павлик, мы ему теперь совсем не нужны. Он, наверное, нас не узнает, когда мы за ним придём.
— Пошли отсюда. Мне надоел этот обезьянник. На работу опаздываем.
— Подожди. Интересно же.
Продолжая всхлипывать, мама попыталась допрыгнуть до дубовой ветки, покачивающейся над тротуаром.
А папа зашептал сквозь решётку забора:
— Серёжа, Серёжа!
Я оглянулся. Папа пальцем показал на что-то желтевшее на краю оврага.
«Шёлудь!» — обрадовался я и уже собирался схватить его, но «жёлудь» зашуршал крыльями и улетел.
Маме к этому времени удалось сломать дубовую ветку, и она просунула её сквозь решётку забора. Желудей на ветке было видимо-невидимо.
— Ребята! — опять раздался громкий голос воспитательницы. — Запомните: для того чтобы совершить подвиг, к нему надо готовиться с самого раннего детства. Надо стремиться всегда и во всём быть первым. Осталось три минуты.
— Елена Григорьевна, Свиридов у меня три жёлудя отнял! — захныкал какой-то мальчишка.
— Коля, сейчас же отдай Куницыну его жёлуди.
— Елена Григорьевна, они не его. Мы их вместе нашли.
— Тогда разделите поровну.
— А как?
— Один пусть возьмёт Сева, другой — Коля.
— А третий?
— Всё! Время истекло. Начинаем подсчёт, — объявила воспитательница.
На вытоптанной полянке лежали кучками жёлуди. Возле каждой стояли мальчики и девочки. Елена Григорьевна уже хотела назвать победителем Колю Свиридова, когда я молча опустошил свою панаму. Что тут поднялось!
— Как тебя зовут, мальчик? — спросила воспитательница.
Я был так горд и счастлив, что не смог вымолвить ни слова.
— Его зовут Серёжа, — ответила за меня Клава.
А мама добавила из-за забора:
— Лавров.
Из леса мы шли парами. Конечно, я держал Клаву за руку.
Все завидовали мне хорошей белой завистью.
Коля Свиридов из-за этой белой зависти всё время старался наступить мне на пятки, а один раз даже лягнулся.
Клава обернулась и сказала Свиридову:
— Дурак! — И объяснила мне — Это он потому, что раньше я с ним ходила.
Клава начала раскачивать ту руку, за которую я её держал. Она знала, что доставит мне этим удовольствие.
Мои папа и мама, гордые и счастливые, сопровождали наш строй по другую сторону забора. Если честно признаться, я тоже был счастлив, как никогда в жизни. Ни раньше, ни позже. Нет, кое-какие радости ещё выпадали на мою долю, но всё это было уже не то.
Когда мы с Серёжей учились в третьем классе, меня окончательно перестало интересовать то, о чём говорит на уроках учительница. Это сразу сказалось на отметках. Зато твист, который был тогда в моде, я танцевала лучше всех. Для него нужны чувство ритма и непринуждённость в движениях. Поэтому я решила развивать в себе именно эти качества.
Наш фирменный проигрыватель выдавал последнего Элвиса Прэсли, а я в передней перед зеркалом совершенствовала чувство ритма. Мама строчила на машинке в большой комнате. В белой косметической маске и чёрной косынке, прикрывавшей волосы, она напоминала знаменитого французского мима Марселя Марсо, которого недавно показывали по телевизору.
Мама тоже по временам поглядывала в зеркало трельяжа. У нас с ней много общего.
Стук швейной машинки плюс ударник ансамбля Прэсли кого угодно сбили бы с толку, но не меня. Когда пластинка кончилась, я некоторое время твистовала под швейную машинку. Потом мне это надоело, и я заскучала.
— Мам… что бы мне поделать, только бы не почитать?
— Переверни пластинку, — посоветовала мама, стараясь, чтобы ни один мускул не дрогнул на её лице.
Это был дельный совет, и я снова принялась развивать чувство ритма.
— Мам… скажи правду… я очень глупая, как считают некоторые?
— А как ты сама чувствуешь?
— Сама я этого не чувствую.
— Правильно делаешь, — сказала мама. — Плюнь на некоторых.
— На учительницу? Если б не Серёжка Лавров, я бы все три года в первом классе просидела.
— Не будь Серёжки, нашёлся бы другой, — сказала мама.
Это меня возмутило:
— Я ему клятву дала!
— В чём?
— В чём надо, — ответила я.
— Не сдержишь! — уверенно сказала мама.
— Нет, сдержу! — разозлилась я. — Два с половиной года сдерживала. Нас всё время рассадить хотели, а мы всё равно за одной партой сидим.
— Ты, Клава, неглупая девочка. У тебя просто другой ум. У твоих подруг один, а у тебя другой. Но их ума тебе не надо. Своим живи.
Это меня устроило.
Бумажными салфетками мама осторожно стала снимать косметическую маску. Я затаила дыхание. Потом мама сняла косынку и тряхнула волосами. Тут я, как всегда, простила ей всё. У меня мама очень красивая.
— Вот я, например, всю жизнь своим умом жила и никогда об этом не жалела! — весело сказала мама и вместе со мной заплясала твист. У неё тоже очень хорошее чувство ритма и замечательная непринуждённость в движениях. — Главное, не надо никогда ни о чём жалеть! — ещё веселей сказала мама.
Мы так танцевали, что в серванте зазвенела хрустальная посуда. Затряслись на подставках мамины глиняные, гипсовые и бронзовые скульптуры — всякие бюсты, надгробья, фигурки танцующих балерин…
Моя мама скульптор, и на тех её работах, которые выставлялись, блестели медные пластинки: «В. С. Климкова. 1968 год».
— Меня Неонила Николаевна вчера из хора выгнала, — сообщила я маме, приседая в твисте почти до пола. У меня это здорово получалось. — Говорит, что слуха нет.
— Он у тебя внутренний. А главное в жизни чувство ритма. И этого у тебя никто не отнимет.
— По арифметике за контрольную двойка! — Стараясь перекричать Прэсли, подсовывала я маме новости, о которых лучше всего сообщать в подходящую минуту.
— А куда Серёжка смотрел?
— Он ногу на брусьях растянул. У него справка была.
— Значит, теперь исправишь, — бодро ответила мама. А когда Прэсли перестал надрываться, мама схватила меня на руки и начала целовать. Целовала, целовала, пока не заплакала.
— Что ты, мамочка? Не плачь, мамочка! — старалась я её успокоить.
Мама притихла, а потом посмотрела на меня, как будто в первый раз видит.
— Как это у тебя слуха нет? — спросила она. — В доме такой инструмент, а у неё, видите ли, нет слуха. И потащила меня к пианино.
Она стукнула по клавише и сказала:
— А ну, пой! А-а-а-а…
— А-а-а-а, — спела я.
— Не «а-а-а», а «а-а-а», — рассердилась мама.
Между её первым и вторым «а-а-а» разница была не так велика, чтобы из-за неё стоило поднимать шум.
— Чтобы у моей дочери не было музыкального слуха! — вознегодовала мама. — У меня — абсолютный. У отца был превосходный… В кого ты уродилась?
— У меня внутренний, — оправдывалась я.
— Тебе слон на ухо наступил! А ну марш из дома, бездарь! Ко мне сейчас люди придут.
Слегка прихрамывая, Серёжа топтался вокруг покрытой снегом шелковицы.
— Замёрз? — опоздав минут на двадцать, сочувственно спросила я.
Серёжа отрицательно покачал головой и даже расстегнул свою болоньевую куртку, из кармана которой торчал вязаный шарф. Воротник его рубашки тоже был расстёгнут. Треугольник обнажившейся груди сразу стал того же цвета, что и Серёжины уши. Шапку он лихо вертел на пальце.
— Пошли? — спросила я, ковырнув меховым сапожком скрипучий сугроб.
— По-по-шли, — лязгнул зубами Серёжа.
— Как бы наша шелковица не погибла, — пожалела я дерево, а не Серёжу, потому что он бы мне этого не простил. — Мама говорит, что климат меняется из-за атомных испытаний…
Мы уже довольно далеко отошли от нашей шелковицы.
— Ерунда. Учёные подсчитали, что все атомные взрывы на земном шаре…
Он замолчал, заметив, что я сразу отключилась. Единственный Серёжкин недостаток — это слишком обширные знания.
— А к маме опять сегодня люди придут, — вздохнула я.
Он ответил не сразу.
— Ты должна её понять. Твоя мама одинокая женщина.
— Она говорит, что ей никто не нужен, кроме меня.
— Все они так говорят. А потом: «Серёженька, хочешь, чтобы у тебя был маленький братик?»
— Но ты же Шурика очень любишь.
— Теперь, когда никуда не денешься. А тогда они с моим мнением не посчитались.
Перед тем как открыть дверь своей квартиры, Серёжа надел шапку, шарф и застегнул куртку.
— Чтобы старики не паниковали, — объяснил он и вынул из-за пазухи бутылку с молоком. — Всё Шурику. Я теперь в доме последний человек.
Поставив свой портфель на кафельные плитки, я начала распутывать шарф, который Серёжа завязал на шее морским узлом. Серёжа сначала отбрыкивался, а потом притих. Он бы мог простоять так всю жизнь, если бы нам не надо было делать уроки.