Потом был подъем, который, Катя была уверена, запомнится ей на всю жизнь. Четыре часа, шаг за шагом, как по каменной лестнице, выше, выше, выше… Только вроде бы кончалась эта ужасная гора, или, как называл Сашка, грива, но еще несколько шагов, и перед глазами новый подъем, и конца ему не видать из-за деревьев… Поднимались по узкому распадку, по руслу ручья, который одновременно и ручей и тропа. Мокрые, скользкие, шатающиеся камни да хрустальная водица, которую Сашка настрого запретил пить, потому что, как он утверждал, попьешь, и силы уйдут в ручей, тогда не дойти. А пить хотелось до ожогов на губах, до спазм в горле. Она украдкой успевала иной раз нагнуться и черпануть ладонью из крохотного водопадика, но от этой малости жажда превращалась в муку еще большую. Короткие передышки не восстанавливали силы. Она еще не знала, что длительные остановки при подъеме еще хуже, потому что выбивают из ритма и расслабляют. Сейчас же с каждым километром нарастала в ней обида на Сашку, обида чисто детская, когда просто хочется поплакать, надув губы и сердито покосясь на обидчика.

И когда, наконец, этот проклятый подъем кончился и Сашка позволил ей упасть на землю, она плюхнулась лицом вниз, не сказав ни слова, не глядя на него. И к лучшему! Потому что едва ли нашла бы объяснение кричащей радости на его лице. Сашке было от чего торжествовать: поднимались они всего лишь на сорок минут дольше, чем положено! Положено для него, ходока матерого и привычного. Катя прекрасно выдержала экзамен, а то, что она сейчас валяется без движения, — это ерунда! Он знал, что через полчаса она легко и свободно пойдет дальше, потому что выполнен режим подъема.

Сашка достал кружку из рюкзака, зачерпнул воды и подсел к ней.

— Пей, теперь можно!

Очень хотелось ей, чтобы он заметил, что она сердита, чтобы встревожился, чтобы спросил, а она немного бы его помучила, а потом…

Но было не до фокусов. Кружку выдула одним залпом, почти глотком, глотков не заметив, и тут же умоляюще повисла на Сашкиных зрачках. Он зачерпнул еще, и ей казалось, что для утоления ей понадобится, по крайней мере, пять кружек, но третью лишь пригубила чуть-чуть, не веря тому, что жажда прошла. Потом были минуты истомы и затем чудесное ощущение возврата сил.

Сашка подложил ей под голову рюкзак, и она, свободно раскинув руки, лежала на спине и хитрым прищуром наблюдала за Сашкой, который не догадывался о ее подглядывании, рассматривал ее во все глаза, рассматривая ее всю, может быть, впервые так откровенно, не сдерживаясь ни во взглядах, ни в чувствах.

Она точно подметила тот момент, когда на его лице возникло уже знакомое ей выражение тревоги, и, как это уже бывало не раз, хотела словом или жестом ослабить напряжение, но вдруг с удивлением, страхом и стыдом почувствовала, что ей тоже передается это напряжение и эта тревога и ей не просто не хочется ломать опасную ситуацию, но она не может этого сделать. Лишь какой-то один из множества инстинктов требовал действия, убеждал ее, что нужно попросить попить или встать или что-то сказать — лишь один, зато все остальные кричали другое: это рано или поздно произойдет! Почему не сейчас? Какая разница — когда? Разве она к этому не готова? Она уже не видела Сашкиного лица, ресницы сомкнулись, и она потеряла все чувства, кроме чувства своего тела, и этим телом она ждала прикосновения, почти окаменевшая, почти парализованная ожиданием. Ей послышался шорох, и она почувствовала приближение его рук, и в тот момент, когда его руки, казалось, должны были встретиться с ее телом, она вся подалась навстречу им и открыла глаза…

Но Сашка лежал в стороне, уткнувшись лицом в траву, обхватив голову руками.

Не было ни обиды, ни стыда. Была только мысль, что когда это все же случится, ей будет досадно, что это не случилось сейчас. И он никогда не узнает об этом и не догадается. Смешно. Она просила его не спешить. Но, видно, даже искренние просьбы женщины не всегда следует выполнять! "Я, наверное, порочна!" — подумала она вполне равнодушно и без всякой на то досады.

Потом представилось лицо матери в тот момент, когда она получит ее письмо.

"Нет, ты послушай, Володя, что она вытворила!" — скажет она и сунет отцу письмо. Тот напялит очки и, прочитав, пробормочет: "В самом деле! Надо же!" Тут зазвонит телефон, отец начнет ругаться с кем-то и, бросив трубку, будет долго возмущаться вслух, грозясь с кем-то разделаться, кого-то вывести на чистую воду, и в волнении сядет в кресло на ее письмо, которое через минуту мать начнет искать, приговаривая: "Мистика какая-то! Я же его только что в руках держала!" Отец скажет: "Пошли ей деньги!" Тут снова зазвонит телефон. Телефон! Это, пожалуй, единственное в жизни, что Катя ненавидела люто и бескомпромиссно. На шестнадцатом году она разбила четвертый аппарат и только тогда вызвала подозрения у родителей, что это не случайность. После уже разбивать не решалась, но зато во сне уничтожала этих ушастых грабителей семейного счастья десятками и сотнями…

На вершине гривы снова отчетливо выступила тропа. Свернув влево, она теперь шла вдоль гривы, по самому ее хребту. После подъема это была просто прогулка. Маленькие подъемы, что попадались, чередовались с такими же короткими спусками. Те и другие только замечались, не ощущаясь. Здесь начинался настоящий кедровник, деревья были выше, солнце, увязая полуденной осенней теплотой в иглистых кронах кедров, внизу не погашало приятную лесную прохладу, а, прорываясь к земле на полянах и вырубках, принималось как приятный, но неутомительный сюрприз.

Первую белку, что, стрекоча, взметнулась по стволу кедра, Катя встретила радостным визгом. Когда из-под ног Сашки взлетела копылуха, она испуганно вскрикнула и даже присела. Бурундуков узнавать по свисту научилась быстро, и Сашке не нужно было махать руками, чтобы она успевала поймать взглядом ускользающую желтую с полосками спину проворного зверька. Стая рябчиков снова было напугала ее, но один сел совсем рядом на поваленную березу и притворился сучком, и Катя смогла рассмотреть его, как в зоопарке. Они прошли мимо, и рябчик не взлетел. Через каждые двадцать шагов Сашка кричал: "Смотри!", и каждый раз это было что-то новое и интересное, а за каждым поворотом и в каждом захламленном уголке Катя ожидала увидеть знакомую картину — медведей в буреломе — и не боялась вовсе, так казалось, по крайней мере, потому что радостное спокойствие и уверенность Сашки передавалось и ей, словно она постигала науку управления этим чудным и загадочным миром тайги.