Но я еще не знаю, что вытралили их благодаря Мыколе.

Море под килем стало менее опасным. Но воздух опасен по-прежнему. Поэтому огни погашены, иллюминаторы задраены. Только над мостиком гигантским светляком во тьме висит картушка компаса под козырьком.

Все, кто на палубе, предельно напряжены, как бы оцепенели в ожидании. Пулеметчики и зенитчики, сидя на своих седлах, не сводят глаз с неба.

И все дальше, невозвратнее уплывает от меня берег. Я пристроилась у борта. Адски продувает, просто окоченела на сквозном ветру. Издали Севастополь выглядит как бесформенная груда камней. Лишь кое-где между камнями раскачиваются языки пламени и тлеют уголья. Времени у севастопольцев мало. За ночь, пожалуй, не всюду успеют потушить пожары.

А через два — три часа в костер подбросят сучьев, и он опять запылает. Город-костер…

Блестки на черной глади мерцают и переливаются. Трудно смотреть на море из-за этих блесток. Щемит глаза, забивает слезой. Я украдкой отираю их ладонью.

Этого не хватало еще!

Но как мне нужно было повидаться с Мыколой! И я знаю, что ему это тоже было нужно. Только со мной он мог поделиться своими мыслями и переживаниями, со мной одной!

Тлеющих угольев во мраке уже не видно. Вокруг мерно вздымается и опадает искрящееся море. До Новороссийска так далеко, столько часов пути…

6

При встрече опишу Мыколе, как холодно и страшно было мне в ту ночь, как нескончаемо долго тянулась она.

Опять? Да опомнись ты! Он же умер, умер! А я по-прежнему думаю о нем как о живом…

А, быть может, он все-таки жив? Мне кажется, я почувствовала бы, если бы он умер. Да, почти уверена, что почувствовала бы — на расстоянии. И ведь мертвым Мыколу не видел никто.

Безумие? Пусть. Только бы давало мне силы жить.

Конечно, о Мыколе нельзя писать как о мертвом. (Моя мама сказала бы: накликать смерть!) И к чему эта шумиха с «увековечением», о котором сегодня (или вчера?) толковал суетливый Володька? Ведь он уже написал один очерк о Мыколе. Ну, и хватит с него.

Вскоре после моего возвращения в Новороссийск очерк был напечатан, и я прочла его, даже вырезала из газеты. Понятно, не из-за каких-то там литературных достоинств. Написан он, в общем, неважно, поверхностно.

Но иначе и не могло быть. С чего бы Мыколе пускать этого Володьку в душу к себе? Вот почему гайки, предохранители, контакты еще получились кое-как, а сам Мыкола виден за ними едва-едва. Я-то ведь знаю Мыколу!

Единственное, что удалось в очерке, это эпиграф. Он кстати. Перечитывая слова Макаренко о проблеме советского героизма, я снова вижу перед собой упрямое, юное, воодушевленное лицо курсанта, который приехал в Москву для участия в параде. И снова, после паузы, он с трогательным удивлением говорит: «Но как же ты мне объяснила меня, Надечка!..»

…Ничего, прошло! Немного закружилась голова — от монотонных мыслей. Никто в ординаторской, по-моему, и не заметил.

Меня окликает озабоченная медсестра:

— Надежда Викторовна! Новенький, Евтеев из пятой палаты, жалуется на головные боли, очень сильные. Только что рвота была.

— Ранение в голову?

— Да. Сами посмотрите или Доре Гдальевне сказать? Вы бы, может, прилегли? Вторые сутки в госпитале.

— Нет. Сама посмотрю. Иду.

Вторые сутки! Да я просто ума не приложу, что делала бы сейчас, если бы не было столько работы в госпитале.

3. НА ПОРОГЕ СЕВАСТОПОЛЯ

Разве так проста и примитивна проблема советского героизма? Разве это такое легкое и логически прямое действие? Советская отвага, советская смелость — это вовсе не бесшабашное, бездушное, самовлюбленное действие. Это всегда служба советскому обществу, нашему революционному делу, нашему интернациональному имени. И поэтому всегда у нас рядом со смелостью стоит осторожность, осмотрительность, не простое, а страшно сложное, напряженное решение, волевое действие не безоблачного, а конфликтного типа.

А. Макаренко

«Я — БЕРЕГ! Я — БЕРЕГ!»

Надя уехала. А через несколько дней за Мыколой приехала из Гайворона мать.

— Нэ хочу до дому! — объявил Мыкола, стоя перед нею.

— Як цэ так? У больныци хочэш?

— И в больныци не хочу.

— А дэ хочэш?

Мыкола молчал, насупясь.

— Чого ж ты мовчыш? Я кому кажу!

Мать замахнулась на него слабым кулачком. Но он с таким удивлением поднял на нее глаза, бледный, сгорбленный, жалко висящий между своими костылями, что она опустила руку и заплакала.

Разговор происходил в дежурке, в присутствии Варвары Семеновны и тети Паши.

— Буду у моря жыты, — сказал Мыкола, упрямо нагнув голову.

— А у кого? Хто тэбэ до сэбэ возмэ?

И тут из угла, где тетя Паша перематывала бинты, выкатился ее успокоительный округлый говорок:

— О! Невелико дело-то! Ну хоть и на маяке лето поживет.

При слове «маяк» Мыкола поднял голову.

— Мой-то маячником работает, — пояснила тетя Паша. — Отсюда недалеко, два километра. При маяке дом есть. Нас трое всего: сам, сынок меньшой и я. А где трое уместились, и четвертому уголок найдем.

Мать Мыколы снова заплакала.

— Ему хорошо у нас будет, — успокоила ее тетя Паша. — Воздуху много, воздух вольный. И Варвара Семеновна рядом. Чуть что — будет иметь свое наблюдение.

Варвара Семеновна распустила поджатые было губы:

— Что ж! Если Прасковья Александровна приглашает, то я со своей стороны… Морской климат ему полезен. Пусть поживет на маяке до начала школьных занятий…

Башня маяка была невысокой. Но ей и ни к чему было быть высокой. Ведь она стояла на стометровом обрыве, на высоченном крутом мысу. Спереди, справа и слева было море, и только сзади вздымались горы.

Почти две тысячи лет назад римляне держали здесь гарнизон — против беспокойных степняков. Крепостные стены, сложенные из огромных плит, еще сохранились. У их подножия, а также на дне рва валялись осколки темно-серого точильного камня. Прошлой зимой в школе проходили Рим, поэтому Мыкола мог ясно представить себе, как легионеры сидят вокруг костра и при свете дымных факелов точат в молчании свои мечи.

Конечно, он сделал то, что сделал бы на его месте любой мальчик. Распугав двух или трех змей, гревшихся на стене, насобирал целую кучу этих осколков и приволок их домой. Потом каждый вечер он с благоговением точил свой перочинный ножик на римском точильном камне, которому без малого две тысячи лет! Через некоторое время лезвие сделалось тонким, как лист бумаги.

Как подтверждает история, римляне поддерживали на мысу огонь: просто разжигали огромный костер и неустанно, всю ночь, подкладывали в него хворост.

«Наш» маяк был, понятно, куда лучше. На вершине белой башни находилась так называемая сетка накаливания. Сделана она была из шелка, пропитанного особыми солями. Снизу подавались пары керосина, которые раскаляли сетку добела.

Устройство, в общем, нехитрое. По сути — гигантский примус. Но с сеткой надо было обращаться осторожно: дунь посильнее, и рассыплется в прах.[1]

Сетку окружала толстая линза, подобно стеклу керосиновой лампы. Стекло было необычное — стеклянный пузатый бочоночек. Вместо обручей были на нем ребристые грани. Каждая грань преломляла свет, усиливала его и параллельными пучками отбрасывала далеко в море.

Линза весила пять тонн. Каково?

С утра до вечера Мыкола неотвязно ходил за дядей Ильей, мужем тети Паши, и клянчил: «Дядечку, визмите мэнэ до фонаря!» Даже божился иногда, что не спутает замшу с тряпкой.

Дело в том, что дядя Илья в первый же день позволил ему протереть оптику, — с уважением называл ее полным наименованием: «линза направляющая и преломляющая». Мыкола, ошалев от радости, второпях схватил тряпку, за что получил по рукам. Тряпкой протирают лишь штормовые стекла, которые защищают линзу от града, снега и птиц, сослепу летящих на свет. Самое же «направляющую и преломляющую» разрешается протирать только замшей.

Сколько раз, стоя в фонаре, Мыкола воображал, как ночью поведет корабль и будет вглядываться в темноту.

Ни луны, ни звезд! Плывет, как в пещере.

И вдруг камни гранитных стен раздвинулись. Блеснул узенький проблеск света!

«Открылся мыс Федора!» — докладывает сигнальщик.

«Вижу. Наношу свое место на карту!»

Вдали вспыхивает и гаснет зеленый огонек — будто свет уютной настольной лампы под абажуром. Четырнадцать сотых секунды — свет, четырнадцать сотых — мрак, снова четырнадцать сотых — свет, и потом уж мрак четыре пятых и три десятых секунды. Можно не сверяться с часами, он знает это без часов. Еще бы! Это же световая характеристика «его» маяка.