— Буквально встряхнула. Имеешь в виду землетрясение?

— Ну да. Вспомни, как ты отбросил эти свои костыли. Ты же не пошел — ты побежал! Очень удачно, между прочим, сказал: будто ветром подхватило и понесло! Вот-вот! Именно понесло! Сразу забыл и про свои костыли, и про ноги, про все на свете забыл. Ты думал лишь о том, чтобы помочь тете Паше. Я бы это определила так: страх за близкого человека сыграл роль психического катализатора. Тебе непонятно? Скажу яснее. Сильная положительная эмоция вытеснила вредные отрицательные из твоей души. Ты назвал это неразгаданным чудом? Если хочешь — чудо, да, но разгаданное!

Мыкола сидел, напряженно выпрямившись, сдвинув брови от желания понять, ничего не упустить.

— Имей в виду, — продолжала я, — контузия — это тоже встряска. Последствия одной встряски, у Балаклавы, ты вышиб с помощью другой — на мысе Федора. У тебя же не было необратимых явлений. И физических увечий тоже никаких. Время проходило, следы контузии мало-помалу исчезали. В какой-то мере ты был уже подготовлен к тому, чтобы отбросить костыли. Не хватало лишь толчка. И вот он, толчок! Да нет, какой там толчок, — поправилась я. — Взрыв! Настоящий взрыв психической энергии. До этого она была под спудом, была задавлена.

Я подумала: «Что-то больно пышно изъясняюсь». Но ведь это было действительно чудом. А о чуде никак не скажешь будничными словами.

— Причем обошлось-то без чудотворца! (Иван Сергеевич появился позже). Никто во время землетрясения не простирал к тебе руки, не возглашал: «Восстань, иди!» Ты сам отбросил костыли, без приказания. Вернее, повинуясь внутреннему властному приказу — помочь погибающему на твоих глазах хорошему человеку!

Надо было видеть, как слушал меня Мыкола. О! Это воодушевляло.

В тот вечер, каюсь, хотелось выглядеть особенно эрудированной, умной, проницательной. Что ж, и это можно извинить. Всего два года, как я кончила институт. А потом, у каждой женщины свой способ понравиться.

Но сама тема разговора тоже увлекала. Ведь она была близка тогдашней моей работе в клинике.

Мыкола — и это было очень смешно — вобрал в себя почти весь воздух, который наполнял тесную московскую квартиру, вдохнул его на полную мощь своей груди (недаром он был загребным), потом выдохнул с силой.

— Ты сдунешь меня со стула! — засмеялась я.

— Но как же ты мне объяснила меня, Надечка!

Никто, кроме него, не произносил так мое имя — очень бережно, ласково, как-то по-особому проникновенно. Каждый раз произнося «Надечка», он словно бы объяснялся мне в любви.

— Сколько времени ты пробудешь в Москве?

— Завтра, после парада, уезжаем.

— Когда?

— В ноль тридцать.

— Значит, еще один вечер. Жаль. Я показала бы тебе Москву. Хочешь, пойдем в театр?

— А ты?

— Я — как ты.

— Тогда, может, лучше не пойдем?

— А что станем делать?

— Сидеть вот так и разговаривать.

Мне захотелось его поцеловать. Но это было нельзя. Рано. Еще подумает, что я вешаюсь ему на шею. Пусть воспримет это впоследствии как дар судьбы…

В вечер перед отъездом Мыкола пришел только на полчаса. Его назначили старшим группы или как там это называется, — предстояло сделать еще уйму дел. Наш разговор поэтому был торопливый, скачущий, как на перроне. Мыкола говорил почти без пауз.

— Кем же ты будешь, Мыкола?

— Минером.

— Вот как! Счеты с минами сводишь?

— Почему?

— Про балаклавскую забыл?

— А!.. Может, ты и права. Из-за той, балаклавской, я заинтересовался минами вообще.

— Ты еще в детстве увлекался техникой, я помню.

— Тут как раз удачное сочетание — и море, и техника, то есть мины. А потом — тайна. Ведь всякая новая мина — это тайна.

Мне стало тревожно за него. Та, балаклавская, едва не стоила ему жизни. Какими окажутся будущие его мины? Но я не подала виду. Отговаривать было ни к чему. Я сказала бодро:

— Разгадывать мины опасно и нелегко. Но я и не желаю тебе легкой жизни. Легкая не в твоем характере. Пусть будет побольше встрясок впереди, — конечно, не смертельных, препятствий — преодолимых, тайн — поддающихся разгадке!

И опять он сказал тихо, с каким-то трогательным удивлением:

— Как ты все понимаешь, Надечка! Как ты мне объяснила меня…

Прощаясь, он, к моему удивлению, до того расхрабрился, что задержал мою руку в своей, потом сказал, видимо, неожиданно для себя:

— Жаль, не весна сейчас. Привез бы тебе в подарок ветку алычи… Хотя нет, ты же все забыла…

Минуту или две мы простояли на пороге, улыбаясь друг другу, не разнимая рук. За нашими спинами мама демонстративно громко тарахтела посудой.

Я сказала:

— Подаришь в Севастополе. Я приеду к тебе весной в гости, хочешь?

2

И я приехала к нему в гости.

Не весной, как обещала, а в начале лета, раньше не вышло с отпуском.

Алыча, конечно, давно отцвела. Зато вовсю цвели розы.

Одна из особенностей Севастополя — он почти всегда в цветах. Парад цветов в феврале и марте начинает алыча. И вместе с нею миндаль. Затем черед цвести персикам, сливам и абрикосам. Медленно разгорается на глазах иудино дерево — фиолетовые огоньки вспыхивают не только на его ветках, но также и на стволе, такое уж это странное дерево. В мае город заполняет до краев дурманный, чуть приторный запах акации, а июнь — это месяц роз.

Июнь. Розы. Нетерпеливое ожидание счастья.

Да, грустно сейчас вспоминать об этом!..

Я сижу на Приморском бульваре. Букет, нет, букетище роз у меня в руках. Мыкола стоит, опершись на парапет. На нем командирская фуражка, белый китель.

Все же, по-моему, форма курсанта больше ему шла. Фланелевка подчеркивала широкую выпуклую грудь, а из треугольного выреза, как башня, поднималась загорелая, крепкая шея. Но это ничего, он нравится мне и такой — лейтенантом.

— К чему же вы готовите себя, товарищ лейтенант? — шутливо говорю я, продолжая начатый разговор.

— Ты, может, удивишься, Надечка. Я готовлю себя к предстоящим мне пятнадцати — двадцати минутам.

— Минутам?!

— Видишь ли, на одной из своих лекций наш преподаватель сказал: «Чтобы разоружить вражескую мину, тем более неизвестного образца, понадобится, допустим, пятнадцать — двадцать минут. Мало? Накинем еще полчаса. Но к этим решающим в вашей жизни минутам вы должны готовиться неустанно, упорно — всю жизнь».

— Готовиться — иначе тренироваться?

— Шире. Тренировать не только пальцы, всего себя. Главным образом волю. Ты мне говорила об этом в Москве.

И снова делается тревожно за него.

— А если повезет и не будет этих пятнадцати — двадцати решающих минут? Обстоятельства сложатся так.

— Но это не значит, что мне повезет!

— Ну, не повезет, пусть так. Что тогда?

— Все равно жизнь не пройдет даром, — задумчиво после паузы говорит Мыкола. — Она будет целеустремленной, пройдет в подготовке к подвигу.

Слово «подвиг» он произнес негромко, смущаясь…

Солнце только что зашло. Море за спиной Мыколы стало разноцветным, оно в багровых, розовых, белых и бледно-желтых пятнах. Словно бы это лепестки роз, покачиваясь, неторопливо плывут по воде.

А мы тут толкуем о минах, о каких-то решающих минутах! Можно ли при взгляде на этот безмятежно тихий вечерний рейд поверить в неизбежность войны? Представить себе, что вот-вот она ринется сюда из густеющей на западе фиолетово-зеленой дали и мгновенно избороздит воду взрывами снарядов, бомб, мин?..

Я подавляю вздох. Конечно, жене вот этого молодого лейтенанта будет очень трудно. И все же я хочу ею быть.

— Ты вздохнула, Надечка? Почему? — Мыкола заботливо наклоняется ко мне.

Я смотрю на него снизу вверх. Блестящие глаза его медленно приближаются…

Но нам помешали.

Из-за клумбы с цветами вдруг появились лейтенанты, целой гурьбой, товарищи Мыколы, тоже выпускники. Они тесно обступили нашу скамейку:

— Здравия желаем! Мыкола, что же ты? Познакомь.

И потом наперебой:

— Мыкола-то какой скрытный! Спрятался за клумбой! И представьте, доктор, о вашем приезде ни гугу! Мы бы, конечно, встретили вас музыкой, цветами, — а как же иначе? Москвичка! Молодой врач! И первый раз в Севастополе!

Кто-то шутливо обещал этой ночью опустошить для меня клумбу с розами. Кто-то громогласно декламировал: «Доктор, доктор! Я прекрасно болен!» В общем, стало шумно, весело, бестолково.

Я смеялась. А что мне было делать! Пусть товарищи Мыколы видят, какая я у него!

Но он замолчал и насупился.

Быстро стемнело. На деревьях загорелись разноцветные фонарики. Лейтенанты стремительно увлекли нас есть мороженое, а потом на танцплощадку.

— О Мыкола! Ты не танцуешь? — разочарованно сказала я. — Я так люблю танцевать! Это очень легко — танцевать. Может, рискнешь? Я поведу.

Лейтенанты засуетились:

— Заменим, доктор, заменим! Как не выручить товарища в беде! Разрешите?

Кто-то галантно подхватил меня, завертел. Но, кружась, я оглядывалась на Мыколу. Он остался у стены.

Внимание мужчин всегда приятно и всегда волнует. Женщина бы меня поняла. Притом не надо забывать, что до недавнего времени я была дурнушкой. И ведь это лишь красавицы могут позволить себе быть величественно-спокойными и безмолвными. Что им! В случае чего, профиль вывезет. А таким, как я, о которых снисходительно говорят: «Живая», надо похлопотать, чтобы понравиться.

Короче, товарищи Мыколы не отходили от меня ни на шаг. В перерывах между танцами мы перебрасывались шутками, как снежками. Местные девицы смотрели на меня так, словно бы я прилетела сюда на помеле.

И сам Мыкола был мрачен.

Дурень ты мой, дурень! И блеск в глазах, и быстрые шутки, и смех, и задорное постукивание каблучками — все ото предназначалось только ему, одному ему, угрюмому моему большому мальчику, который стоял, подпирая спиной стенку и стараясь казаться равнодушным, даже безучастным.