Я опять смотрю и на небо и на знакомые деревья, кусты и цветы, с моего места мне отлично всё видно, и при мысли, что скоро-скоро я должна всё это оставить, что я не увижу этой знакомой, дорогой картины, — страшно сжимается моё сердце, и, забыв всё, я чувствую, как слёзы душат меня…

Но закон и жизнь неумолимо ясно говорят мне одно: ты должна жить, как тебе прикажут, до двадцати одного года…

28 августа.

Наконец решусь сказать здесь мою заветную мечту, мою единственную тайну. До этого года я думала по совершеннолетии поступить на курсы, но мысль о потерянных годах заставляет меня поступить в один из швейцарских университетов. Какие знания нужны для этого, какие требования и формальности — ничего не знаю, я иду ощупью, на авось, с отчаянной смелостью слепого… Что-то будет? А пока в ожидании занимаюсь. Вот эта мысль — источник моего существования. Передо мной есть звезда, и я к ней иду… О, моё счастье! когда нужно — приди ко мне!..

Ярославль, 6 сентября.

Чем чаще я сталкиваюсь с здешним обществом, тем более сознаю, что оно мне чуждо. <…> И с приближением сезона, когда все заняты толками о кружке, о военном клубе, о туалетах — я сижу дома и думаю о предстоящих занятиях языками, музыкой, принимаюсь за латынь, хотелось бы поучиться и по-итальянски…

Как-то в газете я прочитала, что К-ская {С. В. Ковалевская, урожденная Круковская (1850—1891), математик, ради получения возможности продолжить образование вступившая в 1868 году в фиктивный (позднее ставший фактическим) брак с В. О. Ковалевским.} заключила фиктивный брак, с целью уехать за границу для учения. Это меня поразило: такая мысль мне бы и в голову не могла прийти. Но зато и я не К-ская… Однако, пример заразителен: что, если бы и мне сделать тоже! Но здесь никто и не согласится, это невозможно. Притом, я ведь получу свободу, но как долго ждать! А между тем к маме стали уже приходить свахи. Вот беда-то! что за народ! <…>

19 сентября.

Очень редко, при взгляде в зеркало на своё свежее, розовое лицо с серыми глазами, которые, по выражению Сони, — смотрят “открыто и ясно”, — мне думается, что я могу быть не хуже других, т. е. не некрасивой. Но здравый смысл, которого на всё остальное мне часто не хватает, тотчас же останавливает всякие дальнейшие самообольщения: что издали кажется красиво, вблизи у зеркала теряет свою красоту. Впрочем, глупо жалеть о том, что не красавица: не всем же родиться прелестными, надо быть кому-нибудь и уродом. Но вот ещё что: одна из гувернанток учила меня почти целый год кокетству, убеждая, что дело не в красоте, а в том, чтобы иметь право на внимание мужчин. Об этом-то последнем я никогда не заботилась, а она удивлялась и читала мне целые лекции. Я слушала, хлопала глазами и пропускала мимо ушей. Я знаю, что на это неспособна, у меня нет той смелости, без которой кокетство, по-моему, невозможно. В глубине души я сознаю, что могу быть и оригинальной и интересной, умею поддержать всякий вопрос на общественные темы, могу ловко вывертываться из затруднения, когда разговор принимает нежелательный для меня оборот, могу говорить целый час, ничего в сущности не сказав, если нужно — притворюсь непонимающей, тонко сыграю роль беззаботной девушки, но всё это мне редко приходится применять на деле. И притом, это моё собственное сознание, а себе никогда нельзя доверять вполне. Точно так же я не доверяю и людям: излишняя откровенность всегда повредит. Вот почему дневники и всевозможные журналы стоят лучшего друга… <…>

30 сентября.

Тоска страшная… Я сегодня не выдержала и залилась отчаянными, горькими слезами. Моя болезненная мнительность и чувствительность пробуждаются при малейшем поводе… Как скверно и тяжело быть вечно одной! Но, милая Лиза, тебя некому успокоить — ты сама успокойся. Рассудок — прежде всего. Никакие сентиментальности не должны заменять его.

О, если бы всё это бросить, от всего освободиться! Я чувствовала бы тогда, вероятно, то же самое, что чувствует Н. М. Пржевальский, отправляясь в далёкие путешествия. Но мне говорят: “не лучше ли вам выйти замуж?” О, я не так глупа, как думаете вы, свахи и кумушки… Лучше вынести эту домашнюю тюрьму три года, и потом получить свободу, нежели из-за минуты отчаяния заплатить целой жизнью… А как я дорожу этим правом — свободно располагать своею личностью! Бог один знает, какое оно для меня недоступное сокровище.

Завтра Покров Пресвятой Богородицы. Боже всех, Бог Милостивый и Великая Святая Душа, — покрой нас, несчастных, Святым Твоим омофором!

13 октября.

Мне кажется, что моя теперешняя жизнь должна несомненно отразиться в будущем, и влияние её будет гибельно. О, неужели я сойду с ума?! Боже, спаси меня… Я стараюсь всеми силами твёрдо стоять и не колебаться, усвоить себе тот философский взгляд на жизнь, благодаря которому Диоген жил в бочке и отшельники жили годами в пустынях. Но молодость берёт свое, мне хочется жизни, света, дела и знаний, словом — всего, чего я лишена и никогда не достигну, если буду так жить…

“Мать” — жестокое слово, которое для меня звучит горькою насмешкою, — отнимает у меня всё, даже свою любовь ко мне, как своему ребенку. Но Бог с ней, если она меня не любит!

Читаю теперь “Государя” Макиавелли {Трактат Никколо Макиавелли (1467—1527) “Государь” (1513) считался апологией крайнего политического цинизма.}. Эта ужасная книга могла быть написана только в своё время. Читая её, можно воскликнуть: “и до такой гадости, подлости мог дойти человек. {По-видимому, Е. Дьяконова имеет в виду авторскую инвективу в адрес Плюшкина в “Мёртвых душах”: “И до такой ничтожности, мелочности, гадости мог снизойти человек!”} <…> Нет сомнения, что эта книга была достойной своей эпохи. Рассуждения Макиавелли на первые три книги Тита Ливия очень интересны; конечно, нельзя не согласиться, что все советы государю внушены глубоким знанием истории и людей; они дышат практической мудростью, но она-то и бьёт через край! <…>