Не глупо ли? маленькая, никому неведомая фигура сидит и расписывает о политике целые страницы своего дневника… Ну, никто не прочтёт. <…>

28 мая.

Урра! Серебряная медаль!! Аттестат!! Мама очень довольна, и я тоже: за лень медаль получить, это даже очень хорошо. “Вот сладкий плод ученья!” {А. Пушкин, “Борис Годунов”.} Теперь скорее в Нерехту, а пока дочитаю “Божественную комедию”, — жаль, что не знаю по-итальянски… <…>

1 июня.

Как хороши были вечера, которые я проводила одна в Нерехте. Бывало, встанешь перед окном своей комнаты наверху и смотришь: внизу раскинулся тёмною массой город, не видно реки из-за темноты, за городом молчаливо чернеет лес. Нерехта спит, кругом всё тихо, в маленьких домишках почти нигде нет огня. И тоскливо как-то становилось: нигде я так ясно не видела всю ничтожность человека, таких людей, как мы… На большой равнине, где-то в средней полосе России, меж зелёных лугов, затерялся городишко Нерехта; люди настроили себе крошечных домиков, живут в них, спят спокойно… А ночь величавая смотрит с неба на землю, покрыв её тёмным покрывалом, и люди кажутся маленькими чёрными точками… тоска, тоска страшная… Как ни думай, человек — муравей, нуль, ничто, несмотря на всю свою премудрость, все науки и изобретения; и с таким приятным сознанием придётся прожить всю жизнь, до смерти…

Как часто играет судьба! Я нередко думаю, отчего я не родилась принцессою, или от родителей, принадлежащих к высшему свету? О, тогда бы мне можно было возвыситься! У меня есть два желания, и одно из них — попасть в этот заколдованный круг, знакомый мне лишь по газетам и мемуарам… Нет, довольно думать о том, чему никогда не исполниться: ты будешь монахиней с чётками в руках и псалтирём на аналое своей кельи… А до монастыря, т. е. до старости, надо много трудиться и учиться…

6 июля.

Вернулась с дачи около Москвы, где гостила у тёти. Какой там чудный лес! Небо голубое, деревья высокие, солнце светит, кругом — ни души, всё тихо, и если бы можно было — я оставалась бы там целыми днями…

На дачу часто приезжали гости — купцы и комиссионеры. За обедом, когда собирались все вместе — молодёжь и они, — не было слышно никакого разговора, тем более смеха и шуток; все молчали, лишь изредка перекидываясь фразами, вроде “он купил на 40 тысяч меди… и дёшево” {Московские родственники Дьконовых, Оловянишниковы, владели колоколо-литейным производством, фабриками церковной утвари, доходными домами, вели широкую торговлю в России, поставляли колокола в Грецию, Болгарию, Сербию, Палестину и др. страны.}. Молчание это не казалось мне странным или принуждённым: я, по рождению русская купчиха, попав в круг людей коммерческих, где мне надлежит быть, сразу поняла, что купцу или приказчику — людям занятым — нет вакации, как то бывает для интеллигента, а поэтому они и устают больше, им не до болтовни…

Скверное впечатление производит Москва летом: пыльный воздух, грязно, шум. На улицах вывесок столько, что я удивилась, — где же живут покупатели для такого множества магазинов? Нет почти дома без вывески, часто очень неграмотной. От прежней, древней Москвы, столько раз описанной в романах, не осталось камня на камне: это другой город, выстроенный на месте старого. В одном стихотворении сказано: “Москва, как много в этом слове для сердца русского слилось {У Пушкина: “Москва… как много в этом звуке / Для сердца русского слилось!” (“Евгений Онегин”, глава седьмая, строфа XXXVI).}. Это правда; но вид Москвы с ее летней духотой, суетой и шумом, не способен возбудить ни малейшего чувства. Только входя в Кремль, невольно проникаешься благоговением: там везде тишина, все соборы дышат чем-то спокойным, давно минувшим; невольно вспоминаешь, чем была прежде Москва, какие в ней совершались события, и ниже склоняешься пред какой-нибудь иконой в сознании своего ничтожества. <…>

4 августа.

Читаю теперь Надсона {Семён Яковлевич Надсон (1862—1887), поэт.}. Модный поэт, его любит, кажется, вся молодёжь; начитавшись критических этюдов Буренина {Виктор Петрович Буренин (1841—1926), критик, поэт. Резкие фельетоны Буренина о Надсоне появились в газете “Новое время” 7 и 21 ноября 1886 г. и 16 января 1887 г.}, я смотрю на него с предубеждением. В сущности, Надсон не повинен в своей славе, раздутой десятками его поклонниц из маленького огонька в большой костёр, и, так как вся его жизнь сложилась неудачно, — он был бы без неё несчастлив: получив плохое образование, он не знал корифеев иностранной литературы, был болен, беден, не особенно развит умственно — и среди всех этих несчастий ему протянула руку фортуна, он стал знаменитостью. Его смерть оплакивали тысячи, и долго, может быть, в глухих захолустьях России будут увлекаться таким поэтом. Надсон — калиф на час; час его пока ещё не пробил, конец, может быть, ещё не близок, но время сделает своё дело. <…> Мастерски написанное одно стихотворение Полонского — “На смерть Надсона” {Стихотворение Я. П. Полонского “Памяти С. Я. Надсона (19 января 1887 г.)”.} — лучше всей поэзии поэта; читая это произведение одного из Мафусаилов современной русской поэзии, чувствуешь не рифмованное нытье, а глубокое сожаление старца о даровитом юноше.

15 августа.

Сегодня мне исполнилось 16 лет! Я вполне горжусь своими годами: приятно сознавать, что в некотором роде, уже совершеннолетняя… {Согласно российским законам, в 16 лет для женщин наступал брачный возраст, гражданское совершеннолетие достигалось в 21 год.} Теперь читаю романы. За 1 + месяца прочла их не меньше 10 книг, все французские. Глупы они страшно, но не могу отстать от них. Передо мной лежат Руссо, de Stael, а в руках “Les exploits de Rocambole” — и классики забыты, забыта ночь, — я не существую, а живу с каким-нибудь Rocambole или sir Williams… {Рокамболь, сэр Вильяме — персонажи авантюрных романов Пьера Алексиса Понсон дю Террайля (1829—1871).} И эту страсть преодолеть не могу.

30 августа.

Встречала о. Иоанна Сергеева, о котором в последнее время так много говорят и пишут {Иоанн Кронштадтский, в миру Иоанн Ильич Сергиев, (1829—1909) — священник, духовный писатель, с середины 1880-х годов пользовавшийся славой проповедника и чудотворца. Резко осуждал религиозную позицию Л. Н. Толстого, личностью и учением которого Е. Дьяконова чуть позднее глубоко увлеклась.}. Я видела его близко, и меня поразили полузакрытые, необыкновенно яркого голубого цвета глаза: они смотрели куда-то вдаль, не замечая никого из многочисленной толпы, нежно-розовый цвет лица, юношеский румянец и голубые глаза о. Иоанна невольно поражали: он казался молодым, тогда как волосы и борода указывали настоящей возраст. Выражение лица у него было кроткое; благословляя народ, он говорил: “здравствуйте, други мои”, “велико имя св. Троицы”. Его слова были для меня странными, необыкновенными: кто-то “не от мира сего” явился с приветом в грешный мир. <…>

16 сентября.

Слушала фонограф Эдисона {Первое ознакомление российской публики с фонографом, изобретённым Т. А. Эдисоном (1847—1931) в 1877 году, произошло в Москве, в 1879-м.}. Я ожидала, признаюсь, большего: мне казалось, что я услышу голос и музыку, как в театре, но на деле не то: фонограф с точностью воспроизводил звуки, но очень глухо, иные даже едва слышно. Получалось впечатление, как будто за три комнаты играют или поют. Но хуже всего воспроизводит фонограф человеческий голос: нужно было напрягать слух, чтобы уловить слово. Зато музыку, особенно высокие ноты, слышно отлично… “Человечество идёт вперёд!” Эту казённую фразу можно смело сказать, услыша фонограф. Я, право, не знаю, чем лучше быть: Пушкиным или Эдисоном? Патти {Аделина Патти (1843—1919) — итальянская певица, колоратурное сопрано. В начале 1890-х воспроизведение записи её голоса на фонограф входило в программу демонстрации фонографа в русских городах.} или профессором? Чем лучше, что лучше, о Господи, право не знаю!..