Но спустимся с горних высот великой литературы в предгорье моего скромного творческого опыта. Начиная с повести «Апофегей», меня, как литератора, не менее, а может, даже и более социально-политической проблематики стала волновать тонкая материя любви, из которой, по сути, скроена и сшита вся наша жизнь. Страсть, привязанность, семья, дети – именно из этого шьется судьба, строится жизненный дом, который кажется вечным, а потом вдруг в одночасье без всякой видимой причины рушится. Почему? Что-то было не так с самого начала, в фундаменте? А может, в несущих балках завелся некий особый жучок – «бракоточец». Так покажите, покажите, как он выглядит! Или же другая ситуация: человек, полагавший жить в этом доме до своего смертного часа, неожиданно убегает из него прочь, в чистое поле. От чего он убегает – от опостылевших брачных стен или от себя самого?

Вообще семейный союз двух человек – странное сооружение, оно может развалиться в пору тихого благоденствия от шанелевого ветерка, поднятого прошелестевшей мимо женской юбкой, а может защитить тех же двоих от бешеных ударов исторической бури. Как это произошло в начале 90-х, когда обрушился привычный, спертый советский мир, и на его обломках в мгновенье ока выросли душные крокодиловые джунгли «новой России». Сколько я перевидал в те переломные годы молодых интеллигентных женщин, которые со швабрами в руках в опустевших ночных барах и офисах спасали свои внезапно обнищавшие семьи! А их любимые мужья тем временем надеялись перележать ненавистные перемены на диванах.

Но были и другие мужчины, наделенные особым даром превращения любого жизненного мусора в деньги. Нет, такой не покорился, он быстро разбогател и вдруг взглянул на свою единственную спутницу с брезгливым недоумением, как на свой некогда единственный, давно залоснившийся инженерский костюмчик. И началась эпоха мужского сексуального реванша, лихорадка эротического приобретательства, чрезвычайно интересная для литератора и печальная для приличных семейных женщин. Когда меня упрекают в том, что в моих постперестроечных сочинениях слишком много эротики, я отвечаю: «Не моя вина, что на смену социализму в России пришел не только дикий капитализм, но и не менее дикий сексуализм!» Наш мужчина расставался с регламентированным советским прошлым по-крупному, словно бы он стал героем непотребного фильма, снятого порнографом-монументалистом. Впрочем, дамы в долгу тоже не остались: в страну на тонких лесбийских ножках вбежал феминизм, а затем брутально зашел и мужской стриптиз с продолжением на дому…

3

В середине 90-х, после «Демгородка», я решил реализовать сюжет, который болтался в моей пассивной литературной памяти чуть ли не с начала 80-х. История такова: мужик, задумавший сбежать от жены к любовнице, собирает вещички и невольно вспоминает прожитое – хорошее и плохое. Обычное дело, ведь вещи – это запечатленная жизнь. Недаром их еще называют «пожитками». По первоначальному замыслу, воспоминания в конце концов так растрогали беглеца, что он решил остаться в семье, более того – отправился на кухню, чтобы к возвращению супруги с работы приготовить романтический ужин. Вот такая незамысловатая история. Но первичный сюжет отличается от окончательного произведения примерно так же, как яйцеклетка от взрослой дочери, одетой в свадебное платье.

Постепенно рассказ преобразовался в повесть, а та стремительно распространилась в роман, даже в семейную сагу, вобравшую в себя, кроме конкретной адюльтерной ситуации, историю нескольких поколений семьи Башмаковых да еще и судьбу страны за последние тридцать лет. К концу работы я вдруг понял, что пишу, простите за некорректность сравнения, свой «Тихий Дон». Только между двумя женщинами мечется не пассионарный Григорий Мелихов, а слабовольный Тапочкин. И герои подхвачены не кровавыми вихрями русской революции начала века, а мусорными ветрами буржуазной реставрации конца XX столетия.

Кстати, такая глобализация замысла закономерна: чтобы понять, почему к середине 90-х, в разгар безбашенного российского капитализма мой герой превратился в «эскейпера», надо знать, как он жил в системе советских ценностей, с кем дружил, к чему стремился… А «эскейпер», как читатель уже понял, есть человек, избегающий принятия любых ответственных решений и движущийся по жизни, как бумажный кораблик в ручье. Но почему, спросите вы, автора так заинтересовал именно этот человеческий тип – «эскейпер»? Не современный, скажем, Павка Корчагин – отважный Рыцарь Джедай, оставшийся всего лишь персонажем второго плана. А потому что не Джедай, а Тапочкины определили участь нашего Отечества в конце XX века. Люди, не способные принимать решения, есть всегда, но если их количество в социуме переходит некую опасную черту, общество становится безвольным и бессильным перед теми вызовами, которые ему бросает время. Не случайно, конечно, и на вершину политической власти вынесло тогда эскейпера и геополитического клоуна Горбачева, который, в отличие от моего Башмакова, оказался вдобавок глуп и непорядочен. Еще неслучайнее другое: вокруг не нашлось никого, даже среди военных, кто попросту свернул бы ему шею, хотя большинство отлично понимало, куда он тащит страну… Единственный, кто смог вышибить Горби из политики, – Ельцин, умевший брать на себя ответственность и принимать решения. Но это была ответственность и решительность пьяного мясника с колхозного рынка. Остальное общеизвестно…

Читателю, наверное, интересно узнать, что я довольно долго мучился с концовкой романа. Их было несколько. И я склонялся к довольно необычной развязке: Тапочкин, неспособный выбрать между женой и любовницей, от безысходности превращался… в калихтового сомика, который, собственно, ради этого и появился в романе. А Вета и Катя, войдя в опустевшую квартиру, обнаруживают аквариум с грустноглазой рыбкой и никак не могут понять, куда же девался их горячо любимый муж-любовник… Однако, все обдумав, я решил, что такая развязка больше подходит писателю-мистику, а мне, реалисту, хоть и гротескному, не подобает выпутывать героя из сложнейшей жизненной коллизии подобным сверхъестественным способом. Потому-то я и оставил Тапочкина, сорвавшегося с балкона, буквально висеть между небом и землей. Ведь этим, собственно, он и занимался, только в переносном смысле, всю жизнь.

В результате редкая моя встреча с читателями обходится теперь без вопросов: а не сорвется ли Башмаков вниз, сумеют ли соединенными усилиями жена и любовница спасти этого милого никудышника? С одной стороны, такие вопросы меня раздражают, ибо, подвесив героя, я, как мне думалось, переосмыслил и развил гоголевского Подколесина, выпрыгнувшего от предсвадебных душевных сомнений в окно. Однако такое участие читателей в судьбе Тапочкина косвенно подтверждает то обстоятельство, что мне удалось написать чрезвычайно живой, волнующий образ. А это очень важно для сочинителя! Ведь новое слово в литературе – это, прежде всего, новый, живой герой. Те, кто полагает, будто новаторство заключается в том, чтобы писать тексты без точек и запятых, – или глупы, или неграмотны, или и то и другое вместе.

В общем, идя навстречу озабоченным читателям, я решил в романе «Грибной царь» дорассказать, чем же закончилось висение моего «эскейпера» на балконе.

Еще меня часто спрашивают о том, как я отношусь к восьмисерийному телевизионному фильму, снятому по роману «Замыслил я побег…» режиссером Мурадом Ибрагимбековым. Фильм неплох, хотя, по-моему, тот диалог стилей, который возможен в литературном произведении, будучи перенесен в кино, оборачивается безжанровостью и сбивает с толку зрителей. У меня, кстати, большой опыт по части экранизаций, начиная с нашумевшего фильма «ЧП районного масштаба» Сергея Снежкина. Вместе с «Маленькой Верой» Василия Пичула эта лента в 1988 году стала символом перестроечного кино: и в смысле смелости, яркости, и в смысле злобного мифотворчества по отношению к советской цивилизации. Вот и Мурад Ибрагимбеков, воссоздавая доперестроечное время, руководствовался не столько моим романом, сколько теми идеологическими штампами, которые успели сформироваться в постсоветский период. Как говаривала моя покойная бабушка: «При царе жили хорошо, но был гнёт!»