Вот он уже подле нее, обхватил резким движением, прильнул лицом к ее склоненной шее. Лишь когда его губы встретились с ее приоткрытыми губами, она сомкнула глаза. Чем настойчивее становились его неловкие жадные руки, тем теснее приникала она к нему.

А потом она расправляла платье, и ее склоненное лицо как будто улыбалось — явно насмешливо и, пожалуй, задумчиво. Она сказала:

— Что это значит? Понять бы, что это значит.

Его это обидело, и он вновь попытался схватить ее, ловил по всей комнате, пока она не поймала его и сама же ответила на свой вопрос:

— Это значит, что мы прощаемся.

Он скрестил руки и хотел отвернуться, она насильно притянула его.

— Нечего по-мефистофельски хмурить брови! Вольф, ты не женишься на мне. И я не выйду за тебя, Вольф.

Он ответил как подобало:

— Скажи слово — и ничто не помешает мне исполнить приятный долг.

— Милый мой, оба мы слишком серьезно относимся к жизни, чтобы пожениться лишь ради взаимного удовольствия, — возразила она, неприступная в своем белокуром ореоле.

Он разнял руки.

— Ну, так если желаешь знать, я слишком многого хочу добиться в жизни, чтобы с этих пор попасть в зависимость от твоей семьи.

— А когда закончишь образование, постараешься найти девушку, у которой приданое будет на несколько миллионов больше моего.

— Я хочу достичь всего собственными силами, — запротестовал он.

— И я тоже. — Теперь руки скрестила она. — Цепляться за тебя… боже избави! Хоть ты и в моем вкусе, но таких еще найдется немало. Особенно в театре, куда я поступлю.

— Не думай, что это легко.

— Ревнуешь! Оттого, что тебя не считают незаменимым.

— К чему это подчеркивать? Ты ненавидишь меня. Это ненависть полов, — сказал юноша.

Хотя она и сама употребляла смелые выражения, его слова смутили ее, она подошла к окну. Он последовал за ней и заговорил, склонившись сзади к ее шее:

— Будь мы свободны, Леа, любимая…

— Зови меня Норой, как все, кроме брата, — прервала она.

— Я ни о чем бы лучшем не мечтал, Леонора, как уехать с тобой и для тебя работать, голодать, бороться. Преуспеть, чтобы ты улыбалась! Разбогатеть, чтобы ты была еще прекрасней. Долго жить, потому что живешь ты!

Она притихла, внутренне замирая, — так мягко и страстно звучал его голос. Вдруг в щели ставни перед ней мелькнул брат.

Брат решительным шагом входил в дом напротив. Там жила чужая женщина, которую он любил. Она, по-видимому, одевалась у себя наверху, за занавесками.

Вот у нее открылись двери. Брат появился в соседней комнате. А к ней вошла горничная и стала помогать ей. Живее! Чужая женщина топает от нетерпенья, не может дождаться, чтобы он принес ей свои дары и себя самого. Готово, сейчас она распахнет дверь, за которой шагает он. Нет, надела шляпу и пальто — бежит прочь, по лестнице вниз, через парадную дверь, вдоль стены, чтобы он не увидел ее из окна, и за угол. Прочь.

А брат наверху ни о чем не подозревал и все шагал взад и вперед. Вдруг он остановился, чтобы собраться с мыслями и понять, что происходит.

Сестра за ставней чувствовала на шее дыхание возлюбленного, она прошептала:

— Ты только говоришь, а Клаудиус делает. Он-то делает, милый мой.

— Он собирается начать жизнь с авантюристкой, а она к тому же смеется над ним. Мы ведь на это смотрим одинаково, прелестная Леа.

Тут сестра прикусила губу.

Брат, там напротив, сперва сел, потом вскочил и приник ухом к двери в спальню той женщины. Сестра видела, как вздымается его грудь, она почувствовала: «Будь та женщина еще у себя, сейчас она непременно открыла бы ему». Но никто не открыл ему; он упал на стул, как будто обессиленный волнением, провел рукой по лбу, по глазам, верно стараясь сдержаться, но плечи у него вздрагивали.

У сестры они вздрагивали тоже, и в ее глазах сверкали слезы. Друг позади нее прошептал:

— По-твоему, ему можно позавидовать?

Она обернулась.

— Остерегайся его! — сказала она страстно.

Он скривил рот.

— Обоим нам следует остерегаться его. Хотя, собственно, я-то его знаю. Он комедиант.

Она с трагическим видом вышла на середину комнаты.

— Этого не смей касаться!

Он поклонился:

— А ты — его сестра.

— Как мы в сущности чужды друг другу, мой милый! — сказала она презрительно.

Он побледнел и выкрикнул:

— Я об этом редко забываю!

Она сказала приподнятым тоном:

— Его я понимаю. Почему он мне только брат!

— Попробуй повторить это при нем! — предложил он насмешливо.

— И зачем тут ты? — вопрошала она, сама увлекаясь собственным юным безмерным страданием.

Он протянул к ней руку.

— Ты упоительна, Леа!

— Не называй меня Леа!

Теперь возмутился он:

— Во мне течет иная кровь, чем в вас. Да, да, моя свежее. Меня чувства не лишают равновесия. Передо мной многим придется сгибаться.

С этим он удалился. Леонора только пожала плечами ему вслед. Комната напротив, где плакал ее брат, была теперь пуста. Когда он, набегавшись, вернется домой? Она не сомневалась, что он бегает по городу, ничего не видя и не слыша, мысленно принимая самые отчаянные решения. Ее позвали обедать, но она медлила. «Я встречу его на лестнице, когда он вернется. На этот раз, будь что будет, я обниму его. Ведь я однажды уже на это отважилась. Мне тогда было двенадцать лет, ему — четырнадцать».

Вот он уже и возвращается. Она ждала его на лестнице; в его судорожно перекошенных губах дымилась папироса. Когда брат увидел сестру, губы перестали дергаться, возбуждение и досада улеглись. Он даже улыбнулся с растерянным видом и, как она, чуть приподнял руки; из этого жеста могло возникнуть объятие. Но нет, соприкоснулись только их руки. Потом по-братски застенчиво он открыл перед ней дверь в зал, и она прошла впереди него.



Тут появились и родители, все молча расселись по своим местам за круглым столом, накрытым посреди комнаты под хрустальной люстрой с восковыми свечами. Вокруг сидевшей за обедом семьи, как с давних пор вокруг ее предков, тускло мерцали в изящных резных панелях старинные зеркала. Нарисованные ветки и пестрые птицы покрывали стекло по краям. На окнах были сборчатые белые шелковые шторы и золотистые с подхватом драпировки. Перед окнами высились позолоченные канделябры.

Отец, во фраке, — он вернулся с какого-то торжества, — разрезал птицу, мать озабоченно высказывала соображения по поводу ближайшего званого обеда, дети сидели чинно. Вскоре предстояло освящение нового судна; отец желал, чтобы сын тоже присутствовал при церемонии. Приближались выборы в рейхстаг: приятель отца, Эрмелин, был кандидатом, — поэтому нам вдвойне неприятно, что собственный наш служащий, бухгалтер портового склада, выставляется кандидатом от запрещенной социал-демократической партии[1].

— Ты об этом знал, Клаудиус? — Это был упрек, так как сын имел бестактность в присутствии других служащих удостоить бухгалтера беседой.

Сын явно не видел в этом промаха; тогда отец сослался на его друга Мангольфа.

— Вы, студенты, появляетесь здесь на один каникулярный месяц, не считаете себя членами нашего общества и потому ничего не признаете. Дело ваше. Однако твой друг Мангольф уже сейчас понимает свои будущие обязанности и находит общий язык с окружающим миром. Я узнал от сведущих лиц, что и пастор из собора Санкт-Симона и директор городского театра считают его одним из наиболее ценных участников предстоящего религиозного представления.

Лишь последняя фраза заставила сына вслушаться; он подумал, что именно из-за этого он в конечном итоге и не приемлет своего друга. «Нас разъединяет одно слово, которое он чтит превыше всего, это слово: преуспеть». И он снова погрузился в мысленное созерцание того, что было для него выше всякого честолюбия, всяких побед.