— Тебя, дочка, как звать-то? — спросил он.
— Наташей.
Захарыч отечески похлопал Наташу по плечу и сказал:
— Ведь она, слушай, ни разу не пожаловалась даже, что холодно, мол, дедушка. От другой бы слез не обобрался.
— А вон у ней, видишь, — указал пасечник на комсомольский значок и добавил: — Они молодцы!
Наташе вдруг захотелось рассказать что-нибудь особенное о себе.
— Вы вот, дедушка, ругались давеча, а ведь это я сама попросилась ехать в Березовку.
— Да ну? — изумился Захарыч. — И охота тебе?
— Нужно — значит, охота, — задорно ответила Наташа и покраснела. — Лекарство одно в нашей аптеке кончилось, а оно очень необходимо.
— Хэх ты!.. — Захарыч крутнул головой и решительно заявил: — Только сегодня мы уж никуда не поедем.
Наташа перестала улыбаться. Старики снова принялись за свой разговор. За окном было уже темно. Ветер горстями сыпал в стекло дождь, тоскливо скрипела ставня. Девушка встала из-за стола и присела у печки. Ей вспомнился врач — толстый, угрюмый человек. Провожая ее, он говорил: «Смотрите, Зиновьева… Погода-то больно того. Простудитесь еще. Может, нам кого-нибудь другого послать?» Наташа представила, как доктор, узнав, что она пережидала непогоду на пасеке, посмотрит на нее и подумает: «Я ведь и не ожидал от тебя ничего такого. Молоды вы и слабоваты. Это извинительно», — а вслух, наверное, скажет: «Ничего, ничего, Зиновьева». Вспомнилось также, как пасечник посмотрел на ее комсомольский значок… Она резко поднялась и сказала:
— Дедушка, мы все-таки поедем сегодня, — и стала одеваться.
Захарыч обернулся и вопросительно уставился на нее.
— В Березовку за лекарством поедем, — упрямо повторила она. — Вы понимаете, товарищи, мы просто… мы не имеем права сидеть и ждать!.. Там больные люди. Им нужна помощь!..
Старики изумленно смотрели на нее, а девушка, ничего не замечая, продолжала убеждать их. Пальцы ее рук сжались в тугие, острые кулачки. Она стояла перед ними маленькая, счастливая и с необыкновенной любовью и смущением призывала больших, взрослых людей понять, что главное — это не жалеть себя!..
Старики все так же с удивлением смотрели на нее и, кажется, ждали еще чего-то. Счастливый блеск в глазах девушки постепенно сменился выражением горькой обиды: они совсем не поняли ее! И старики показались ей вдруг не такими уж умными и хорошими. Наташа выбежала из избушки, прислонилась к косяку и заплакала… Было уже темно. По крыше уныло шуршал дождь. На крыльцо с карниза дробно шлепались капли. Перед окном избушки лежал желтый квадрат света. Жирная грязь блестела в этом квадрате, как масло. В углу двора, невидимая, фыркала и хрустела травой лошадь…
Наташа не заметила, как на улицу вышел хозяин.
— Где ты, дочка? — негромко позвал он.
— Здесь.
— Ну-ка, пошли в избу, — пасечник взял ее за руку и повел за собой. Наташа покорно шла, вытирая на ходу слезы. Когда они появились в избушке, Захарыч суетливо копошился в темном углу, отыскивая что-то.
— Эка ты! Шапку куда-то забросил, язви ее, — ворчал он.
А пасечник, подкладывая в печку, тоже несколько смущенный, говорил:
— На нас не надо обижаться, дочка. Нам лучше разъяснить лишний раз… А это ты хорошо делаешь, что о людях заботишься так. Молодец.
Наконец Захарыч нашел шапку. На Наташу вместо пальто надели большой полушубок и брезентовый плащ. Она стояла посреди избы неуклюжая и смешная, поглядывая из-под башлыка мокрыми веселыми глазами и шмыгая носом. А вокруг нее хлопотали виноватые старики, соображая, что бы еще надеть на нее…
Через некоторое время телега снова мягко катилась по дороге, и на ней снова тряслись два человека.
По-прежнему ровно шумел дождь; обочь дороги, в канавках, тихонько булькало и хлюпало.
В купе, в котором ехала Лида, было очень весело.
Каждый день «резались в подкидного».
Шлепали картами по чемодану и громко кричали:
— Ходите! Вам же ходить!.. Тэк… секундочку… опп! Ха-ха!..
Лида играла плохо. Все смеялись над ее промахами. Она сама смеялась — ей нравилось, что она такая неумелая и хорошенькая, «очаровашка».
Этот ее смех так надоел всем в вагоне, что никого уже не раздражал.
Привыкли.
Он напоминал звук рассыпаемой на цементный пол мелочи.
Удивительно, как она не уставала.
А вечерами, когда из купе расходились, Лида стояла в коридоре у окна.
Кто-нибудь подходил.
Беседовали.
— Ой, как хочется скорей уже в Москву, вы себе не представляете! — говорила Лида, закинув за голову полные белые руки. — Милая Москва.
— Гостить куда-нибудь ездили?
— Нет, я с Новых земель.
— В отпуск?
— Совсем, что вы!..
И она, облизывая красивые ярко-красные губы, рассказывала, что это такое — Новые земли.
— Нас привезли в такую глушь, вы себе не представляете. Вот — поселок, да? А вокруг — поля, поля… Кино — раз в неделю. Представляете?
— А вы работали там?
— Да! Знаете, заставили возить на быках этот… — Лида сконфуженно морщилась, — ну, поля удобряют…
— Навоз?
— Да. А быки такие вредины! Им говоришь: «но!», а они стоят, как идиоты. Ребята у нас называли их Му-2. Ха-ха-ха… Я так нервничала (она произносит нерьвничала) первое время (перьвое время), вы себе не представляете. Написала папе, а он отвечает: «Что, дуреха, узнала теперь, почем фунт лиха?» Он у нас шутник ужасный. У вас есть сигаретка?
…Встречали Лиду отец, мать и две тетки. Лида бросилась всех обнимать… Даже всплакнула.
Все понимающе улыбались и наперебой спрашивали:
— Ну как?
Лида вытирала пухлой ладошкой счастливые слезы и несколько раз начинала рассказывать:
— Ой, вы себе не представляете!..
Но ее не слушали — улыбались, говорили сами и снова спрашивали:
— Ну как?
Поехали домой, за город.
…Увидев свой дом, Лида бросила чемодан и, раскинув белые рученьки, побежала вперед.
Сзади понимающе заговорили:
— Вот оно как — на чужой-то сторонушке.
— Да-а, это тебе… гляди-ка: бежит, бежит!
— И ведь ничего не могли поделать: заладила свое: поеду, и все. «Другие едут, и я поеду», — рассказывала мать Лиды, сморкаясь в платок. — Ну вот, съездила… узнала.
— Молодежь, молодежь, — скрипела тетя с красным лицом.
Потом Лида ходила по комнатам большого дома и громко спрашивала:
— Ой, а это когда купили?
Мать или отец отвечали:
— Этой зимой еще, перед Новым годом. Полторы тыщи стало.
Пришел молодой человек с книжками и с множеством значков на груди — новый квартирант, студент.
Их знакомил сам отец.
— Наша новаторша, — сказал он, глядя на дочь с тонкой снисходительной усмешкой.
Лида ласково и значительно посмотрела на квартиранта. Тот почему-то смутился, кашлянул в ладонь.
— Вы в каком? — спросила Лида.
— В педагогическом.
— На каком факе?
— На физико-математическом.
— Будущий физик, — пояснил отец и ласково потрепал молодого человека по плечу. — Ну вам небось поговорить хочется… Я пошагал в магазин. — Он ушел.
Лида опять значительно посмотрела на квартиранта. И улыбнулась.
— У вас есть сигаретка?
Квартирант вконец смутился и сказал, что он не курит. И сел с книжками к столу.
Потом сидели родственным кружком, выпивали.
Студент тоже сидел вместе со всеми; он попробовал было отказаться, но на него обиделись самым серьезным образом, и он сел.
Отец Лиды — чернявый человек с большой бородавкой на подбородке и с круглой розовой плешиной на голове, с красными влажными губами, — прищурившись, смотрел на дочь.
Потом склонялся к квартиранту, жарко дышал ему в ухо, шептал:
— Ну, скажите, если уж честно: таких ли хрупких созданиев посылать на эти… на земли? А? Кого они агитируют! Тоже, по-моему, неправильно делают. Ты попробуй меня сагитируй!..
Глаза его маслено блестели.
Он осторожно икал и вытирал губы салфеткой.
— А таких зачем? Это ж… эк… это ж — сосуд, который… эк… надо хранить. А?
Молодой человек краснел и упорно смотрел в свою тарелку.
А Лида болтала ногами под столом, весело смотрела на квартиранта и, капризничая, кричала:
— Ой, ну почему вы мед не кушаете? Мам, ну почему он мед не кушает!
Студент кушал мед.
Все за столом разговаривали очень громко, перебивали друг друга.
Говорили о кровельном железе, о сараях, о том, что какого-то Николая Савельича скоро «сломают» и Николай Савельич получит «восемнадцать метров».
Толстая тетя с красным носом все учила Лиду:
— А теперь, Лидуся… слышишь? Теперь ты должна… как девушка!.. — Тетя стучала пальцем по столу. — Теперь ты должна…
Лида плохо слушала, вертелась, тоже очень громко спрашивала:
— Мам, у нас сохранилось то варенье, из крыжовника? Положи ему. — И весело смотрела на квартиранта.
Отец Лиды склонялся к студенту и шептал:
— Заботится… а? — И тихо смеялся.
— Да, — говорил студент и смотрел на дверь. Непонятно было, к чему он говорит это «да».
Под конец отец Лиды залез ему в самое ухо:
— Ты думаешь, он мне легко достался, этот домик… эк… взять хотя бы?.. Сто двенадцать тыщ — как один рупь… эк… на! А откуда они у меня? Я ж не лауреат какой-нибудь. Я ж получаю всего девятьсот восемьдесят на руки. Ну?.. А потому что вот эту штуку на плечах имею. — Он похлопал себя по лбу. — А вы с какими-то землями!.. Кто туда едет? Кого приперло. Кто свою жизнь не умеет наладить, да еще вот такие глупышки вроде дочки моей… Ох, Лидка! Лидка! — Отец Лиды слез со студента и вытер губы салфеткой. Потом снова повернулся к студенту: — А сейчас поняла — не нарадуется, сидит в родительском доме. Обманывают вас, молодых…
Студент отодвинул от себя хрустальную вазочку с вареньем, повернулся к хозяину и сказал довольно громко:
— До чего же вы бессовестный! Просто удивительно. Противно смотреть.
Отец Лиды опешил… открыл рот и перестал икать.
— Ты… вы это на полном серьезе?
— Уйду я от вас. Ну и хамье… Как только не стыдно! — Студент встал и пошел в свою комнату.
— Сопляк! — громко сказал ему вслед отец Лиды.
Все молчали.
Лида испуганно и удивленно моргала красивыми голубыми глазами.
— Сопляк!! — еще раз сказал отец и встал и бросил салфетку на стол, в вазочку с вареньем. — Он меня учить будет!
Студент появился в дверях с чемоданом в руках, в плаще… Положил на стол деньги.
— Вот — за полмесяца. Маяковского на вас нет! — И ушел.
— Сопляк!!! — послал ему вслед отец Лиды и сел.
— Папка, ну что ты делаешь?! — чуть не со слезами воскликнула Лида.
— Что «папка»? Папка… Каждая гнида будет учить в своем доме! Ты молчи сиди, прижми хвост. Прокатилась? Нагулялась? Ну и сиди помалкивай. Я все эти ваши штучки знаю! — Отец застучал пальцем по столу, обращаясь к жене и к дочери. — Принесите, принесите у меня в подоле… Выгоню обоих! Не побоюсь позора!
Лида встала и пошла в другую комнату.
Стало тихо.
Толстая тетя с красным лицом поднялась из-за стола и, охая, пошла к порогу.
— Итить надо домой… засиделась у вас. Ох, господи, господи, прости нас, грешных.
…В Лидиной комнате тихо забулькал радиоприемник — Лида искала музыку.
Ей было грустно.
Михайло Беспалов полторы недели не был дома: возили зерно из далеких глубинок.
Приехал в субботу, когда солнце уже садилось. На машине. Долго выруливал в узкие ворота, сотрясая застоявшийся теплый воздух гулом мотора.
Въехал, заглушил мотор, открыл капот и залез под него.
Из избы вышла жена Михайлы, Анна, молодая круглолицая баба. Постояла на крыльце, посмотрела на мужа и обиженно заметила:
— Ты б хоть поздороваться зашел.
— Здорово, Нюся! — приветливо сказал Михайло и пошевелил ногами в знак того, что он все понимает, но очень сейчас занят.
Анна ушла в избу, громко хлопнув дверью.
Михайло пришел через полчаса.
Анна сидела в переднем углу, скрестив руки на высокой груди. Смотрела в окно. На стук двери не повела бровью.
— Ты чего? — спросил Михайло.
— Ничего.
— Вроде сердишься?
— Ну что ты! Разве можно на трудящий народ сердиться? — с неумелой насмешкой и горечью возразила Анна.
Михайло неловко потоптался на месте. Сел на скамейку у печки, стал разуваться.
Анна глянула на него и всплеснула руками:
— Мамочка родимая! Грязный-то!..
— Пыль, — объяснил Михайло, засовывая портянки в сапоги.
Анна подошла к нему, разняла на лбу спутанные волосы, потрогала ладошками небритые щеки мужа и жадно прильнула горячими губами к его потрескавшимся, солоновато-жестким, пропахшим табаком и бензином губам.
— Прямо места живого не найдешь, господи ты мой! — жарко шептала она, близко разглядывая его лицо.
Михайло прижимал к груди податливое мягкое тело и счастливо гудел:
— Замараю ж я тебя всю, дуреха такая!..
— Ну и марай… марай, не думай! Побольше бы так марал!
— Соскучилась небось?
— Соскучишься! Уедет на целый месяц…
— Где же на месяц? Эх ты… акварель!
— Пусти, пойду баню посмотрю. Готовься. Белье вон на ящике. — Она ушла.
Михайло, ступая догоряча натруженными ногами по прохладным доскам вымытого пола, прошел в сени, долго копался в углу среди старых замков, железяк, мотков проволоки: что-то искал. Потом вышел на крыльцо, крикнул жене:
— Ань! Ты, случайно, не видела карбюратор?
— Какой карбюратор?
— Ну такой… с трубочками!
— Не видела я никаких карбюраторов! Началось там опять…
Михайло потер ладонью щеку, посмотрел на машину, ушел в избу. Поискал еще под печкой, заглянул под кровать… Карбюратора нигде не было.
Пришла Анна.
— Собрался?
— Тут, понимаешь… штука одна потерялась, — сокрушенно заговорил Михайло. — Куда она, окаянная?
— Господи! — Анна поджала малиновые губы. На глазах ее заблестели светлые капельки слез. — Ни стыда ни совести у человека! Побудь ты хозяином в доме! Приедет раз в год и то никак не может расстаться со своими штуками…
Михайло поспешно подошел к жене.
— Чего сделать, Нюся?
— Сядь со мной. — Анна смахнула слезы.
Сели.
— У Василисы Калугиной есть полупальто плюшевое… хоро-ошенькое! Видел, наверно, она в нем по воскресеньям на базар ездит!
Михайло на всякий случай сказал:
— Ага! Такое, знаешь… — Михайло хотел показать, какое пальто у Василисы, но скорее показал, как сама Василиса ходит: вихляясь без меры. Ему очень хотелось угодить жене.
— Вот. Она это полупальто продает. Просит четыре сотни.
— Так… — Михайло не знал, много это или мало.
— Так вот я думаю: купить бы его? А тебе на пальто соберем ближе к зиме. Шибко оно глянется мне, Миша. Я давеча примерила — как влитое сидит!
Михайло тронул ладонью свою выпуклую грудь.
— Взять это полупальто. Чего тут думать?
— Погоди ты! Разлысил лоб… Денег-то нету. А я вот что придумала: давай продадим одну овечку! А себе ягненка возьмем…
— Правильно! — воскликнул Михайло.
— Что правильно?
— Продать овечку.
— Тебе хоть все продать! — Анна даже поморщилась.
Михайло растерянно заморгал добрыми глазами.
— Сама же говорит, елки зеленые!
— Так я говорю, а ты пожалей. А то я — продать, и ты — продать. Ну и распродадим так все на свете!
Михайло открыто залюбовался женой.
— Какая ты у меня… головастая!
Анна покраснела от похвалы.
— Разглядел только…
Из бани возвращались поздно. Уже стемнело.
Михайло по дороге отстал. Анна с крыльца услышала, как скрипнула дверца кабины.
— Миша!
— Аиньки! Я сейчас, Нюся, воду из радиатора спущу.
— Замараешь белье-то!
Михайло в ответ зазвякал гаечным ключом.
— Миша!
— Одну минуту, Нюся.
— Я говорю, замараешь белье-то!
— Я же не прижимаюсь к ней.
Анна скинула с пробоя дверную цепочку и осталась ждать мужа на крыльце.
Михайло, мелькая во тьме кальсонами, походил около машины, вздохнул, положил ключ на крыло, направился к избе.
— Ну, сделал?
— Надо бы карбюратор посмотреть. Стрелять что-то начала.
— Ты ее не целуешь, случайно? Ведь за мной в женихах так не ухаживал, как за ней, черт ее надавал, проклятую! — рассердилась Анна.
— Ну вот… При чем она здесь?
— При том. Жизни никакой нету.
В избе было чисто, тепло. На шестке весело гудел самовар.
Михайло прилег на кровать; Анна собирала на стол ужин.
Неслышно ходила по избе, носила бесконечные туески, кринки и рассказывала последние новости:
— …Он уж было закрывать собрался магазин свой. А тот — то ли поджидал специально — тут и был! «Здрасти, — говорит, — я ревизор…»
— Хэх! Ну? — Михайло слушал.
— Ну, тот туда-сюда — заегозил. Тыр-пыр — семь дыр, а выскочить некуда. Да. Хворым прикинулся…
— А ревизор что?
— А ревизор свое гнет: «Давайте делать ревизию». Опытный попался.
— Тэк. Влопался, голубчик?
— Всю ночь сидели. А утром нашего Ганю прямо из магазина да в КПЗ.
— Сколько дали?
— Еще не судили. Во вторник суд будет. А за ними давно уж народ замечал. Зоечка-то его последнее время в день по два раза переодевалась. Не знала, какое платье надеть. Как на пропасть! А сейчас ноет ходит: «Может, ошибка еще». Ошибка! Ганя ошибется!
Михайло задумался о чем-то.
За окнами стало светло: взошла луна. Где-то за деревней голосила поздняя гармонь.
— Садись, Миша.
Михайло задавил в пальцах окурок, скрипнул кроватью.
— У нас одеяло какое-нибудь старое есть? — спросил он.
— Зачем?
— А в кузов постелить. Зерна много сыплется.
— Что они, не могут вам брезенты выдать?
— Их пока жареный петух не клюнет — не хватятся. Все обещают.
— Завтра найдем чего-нибудь.
Ужинали не торопясь, долго.
Анна слазила в подпол, нацедила ковшик медовухи — для пробы.
— Ну-ка, оцени.
Михайло одним духом осушил ковш, отер губы и только после этого выдохнул:
— Ох… хороша-а!
— К празднику совсем дойдет. Ешь теперь. Прямо с лица весь опал. Ты шибко уж дурной, Миша, до работы. Нельзя так. Другие, посмотришь, гладкие приедут, как боровья… сытые — загляденье! А на тебя смотреть страшно.
— Ничего-о, — гудел Михайло. — Как у вас тут?
— Рожь сортируем. Пылища!.. Бери вон блинцы со сметанкой. Из новой пшеницы. Хлеба-то нынче сколько, Миша! Прямо страсть берет. Куда уж его столько?
— Нужно. Весь СССР прокормить — это… одна шестая часть.
— Ешь, ешь! Люблю смотреть, как ты ешь. Иной раз аж слезы наворачиваются почему-то.
Михайло раскраснелся, глаза заискрились веселой лаской. Смотрел на жену, как будто хотел сказать ей что-то очень нежное. Но, видно, не находил нужного слова.
Спать легли совсем поздно.
В окна лился негреющий серебристый свет. На полу, в светлом квадрате, шевелилось темное кружево теней.
Гармонь ушла на покой. Теперь только далеко в степи ровно, на одной ноте, гудел одинокий трактор.
— Ночь-то! — восторженно прошептал Михайло.
Анна, уже полусонная, пошевелилась.
— А?
— Ночь, говорю…
— Хорошая.
— Сказка просто!
— Перед рассветом под окном пташка какая-то распевает, — невнятно проговорила Анна, забираясь под руку мужа. — До того красиво…
— Соловей?
— Какие же сейчас соловьи!
— Да, верно…
Замолчали.
Анна, крутившая весь день тяжелую веялку, скоро уснула.
Михайло полежал еще немного, потом осторожно высвободил свою руку, вылез из-под одеяла и на цыпочках вышел из избы.
Когда через полчаса Анна хватилась мужа и выглянула в окно, она увидела его у машины. На крыле ослепительно блестели под луной его белые кальсоны. Михайло продувал карбюратор.
Анна негромко окликнула его.
Михайло вздрогнул, сложил на крыло детали и мелкой рысью побежал в избу. Молчком залез под одеяло и притих.
Анна, устраиваясь около его бока, выговаривала ему:
— На одну ночь приедет и то норовит убежать! Я ее подожгу когда-нибудь, твою машину. Она дождется у меня!
Михайло ласково похлопал жену по плечу — успокаивал.
Когда обида малость прошла, он повернулся к ней и стал рассказывать шепотом:
— Там что, оказывается: ма-аленький клочочек ваты попал в жиклер. А он же, знаешь, жиклер… там иголка не пролезет.
— Ну, теперь-то все хоть?
— Конечно.
— Бензином опять несет! Ох… господи!..
Михайло хохотнул, но тут же замолчал.
Долго лежали молча. Анна опять стала дышать глубоко и ровно.
Михайло осторожно кашлянул, послушал дыхание жены и начал вытаскивать руку.
— Ты опять? — спросила Анна.
— Я попить хочу.
— В сенцах в кувшине — квас. Потом закрой его.
Михайло долго возился среди тазов, кадочек, нашел наконец кувшин, опустился на колени и, приложившись, долго пил холодный, с кислинкой квас.
— Хо-ох! Елки зеленые! Тебе надо?
— Нет, не хочу.
Михайло шумно вытер губы, распахнул дверь сеней…
Стояла удивительная ночь — огромная, светлая, тихая… По небу кое-где плыли легкие, насквозь пронизанные лунным светом облачка.
Вдыхая всей грудью вольный, настоянный на запахе полыни воздух, Михайло сказал негромко:
— Ты гляди, что делается!.. Ночь-то!..
В пятнадцать лет я писал свое первое любовное письмо. Невероятное письмо. Голова у меня шла кругом, в жар кидало, когда писал, но — писал.
Как я влюбился.
Она была приезжая — это поразило мое воображение. Все сразу полюбилось мне в этой девочке: глаза, косы, походка… Нравилось, что она тихая, что учится в школе (я там уже не учился), что она — комсомолка. А когда у них там, в школе, один парень пытался из-за нее отравиться (потом говорили, только попугал), я совсем голову потерял.