Герцог полагал, что ему в семье и одного монаха, как он именовал своего законного сына Луи, более чем достаточно, не считая уже того, что один из его внебрачных сыновей был аббатом монастыря святого Альбина. Он сделал все возможное, чтобы воспротивиться этому странному призванию дочери, но, видимо, именно в силу того, что мадемуазель де Шартр встретила сопротивление, она заупрямилась, и ему пришлось ей уступить. 23 апреля 1718 года она приняла постриг.

После этого герцог Орлеанский решил, что, став монахиней, его дочь не перестала быть принцессой крови, и повел переговоры с мадемуазель де Виллар относительно ее аббатства: двенадцать тысяч ливров ренты, предложенные сестре маршала, решили дело. Мадемуазель де Шартр была от имени регента назначена аббатисой, и на этом высоком посту, который она занимала уже год, она вела себя столь странно, что вызвала некоторое неудовольствие регента и его первого министра.

Вот эта самая шельская аббатиса, заставившая себя так долго ждать, наконец–то явилась на зов своего отца, но не в окружении нечестивого и элегантного двора, который рассеялся с первыми лучами солнца, а, напротив того, в сопровождении шести монахинь в черном с зажженными свечами в руках. И это сначала заставило регента предположить, что дочь идет навстречу его желаниям. Никакой праздничности, легкомыслия, бесстыдства, наоборот: строгие лица и темные одеяния.

Потом, однако, регент подумал, что за то время, которое его заставили прождать, вполне можно было подготовить эту мрачную церемонию.

— Я не люблю лицемерия, — сказал он отрывисто, — и легко прощаю пороки, которые не пытаются прикрыть добродетелями. Сегодняшние свечи мне кажутся огарками вчерашних, сударыня. Разве за ночь все цветы увяли, а сотрапезники ваши так устали, что сегодня вы не можете подарить мне ни единого букета и показать ни одного скомороха?

— Сударь, — размеренно и печально произнесла аббатиса, — если вы прибыли сюда искать развлечений и празднеств, то вы приехали неудачно.

— Я это вижу, — ответил регент, окидывая взглядом монашек, как привидения сопровождающих его дочь, — и вижу также, что если вчера у вас тут был масленичный карнавал, то сегодня — похороны.

— Ваше высочество, вы ведь приехали не для того, чтобы допрашивать меня? Во всяком случае то, что вы видите, должно послужить ответом на обвинения, которые, вероятно, были выдвинуты против меня.

— Я сказал вам, сударыня, — прервал ее регент, которого уже начала выводить из себя мысль, что его пытаются провести, — я сказал вам, мне не нравится ваш образ жизни; ваши вчерашние излишества не подходят монахине, а сегодняшние строгости чрезмерны для принцессы крови; выбирайте раз и навсегда — аббатиса вы или ваше королевское высочество. О вас начинают очень дурно говорить в свете, а мне достаточно и своих врагов без того, чтобы вы мне из монастыря подкидывали еще и своих.

— Увы, сударь, — сказала смиренно аббатиса, — устраивая самые прекрасные во всем Париже праздники, балы и концерты, я не сумела понравиться ни своим врагам, ни вам, ни самой себе, тем более что теперь я живу замкнуто и уединенно. Вчера я последний раз общалась со светом и сегодня утром окончательно порвала с ним, и, не зная о вашем приезде, я сегодня утром приняла решение, отказываться от которого не намерена.

— И какое же решение? — спросил регент, подозревавший опять какое–нибудь очередное безумство.

— Подойдите к окну и посмотрите, — сказала аббатиса.

В ответ на это приглашение регент и в самом деле приблизился к окну и увидел, что посреди двора пылает огромный костер, в ту же самую минуту Дюбуа, любопытный, как истинный аббат, оказался рядом с ним.

У костра озабоченно сновали какие–то люди, которые бросали в огонь разные предметы странной формы.

— Что это? — спросил регент у Дюбуа, удивленного, по–видимому, не менее его.

— Что сейчас горит? — переспросил аббат.

— Вот именно, — повторил свой вопрос регент.

— Ей–Богу, монсеньер, по–моему, это контрабас.

— Это и в самом деле контрабас, — сказала аббатиса, — прекрасный инструмент работы Валери.

— И вы бросаете его в огонь? — воскликнул регент.

— Все эти инструменты — суть орудия погибели, — сокрушенно произнесла аббатиса, и в голосе ее прозвучало самое глубокое раскаяние.

— Эге, а вот и клавесин, — прервал ее герцог.

— Сударь, мой клавесин настолько совершенен, что постоянно навевает на меня светские мысли, и поэтому сегодня утром я его приговорила.

— А что это за тетради идут на растопку? — спросил Дюбуа, которого это зрелище, по всей видимости, чрезвычайно заинтересовало.

— Я жгу свою музыку.

— Свою музыку? — переспросил регент.

— Да, и даже вашу, — ответила аббатиса. — Поглядите хорошенько, и вы увидите, как в огонь бросают всю вашу оперу «Панфея», вы же понимаете, что, раз уж я приняла решение, экзекуция должна быть всеобщей.

— Ах, вот что! Но на этот раз вы действительно обезумели, сударыня! Разжигать костер нотами, поддерживать огонь контрабасами и клавесинами — это воистину чрезмерная роскошь!

— Я совершаю покаяние, сударь.

— Гм! Скажите лучше, что обновляете обстановку, и все это для вас просто предлог купить новую мебель, потому что старая вам опротивела.

— Нет, монсеньер, дело вовсе не в этом.

— Но в чем же тогда? Скажите мне откровенно.

— Ну, мне просто наскучили развлечения, и я думаю заняться чем–нибудь другим.

— И что же вы собираетесь делать?

— Вот прямо сейчас я вместе с сестрами спущусь в подземелье, где будет покоиться мое тело, и осмотрю место, которое оно там займет.

— Черт меня побери! — сказал аббат. — На этот раз, монсеньер, она действительно повредилась в уме.

— Но это и самом деле будет весьма поучительно. Не так ли, сударь? — торжественно изрекла аббатиса.

— Безусловно, и я даже не сомневаюсь, что, если вы это проделаете, — ответил герцог, — в свете над этим посмеются не менее, чем над вашими ужинами.

— Вы пройдете с нами, господа? — продолжала аббатиса. — Я лягу на несколько минут в гроб: эта фантазия уже давно не дает мне покоя.

— О, вы еще в нем належитесь, сударыня. Впрочем, не вы первая изобрели это развлечение: Карл Пятый, который принял монашество, как и вы, не очень хорошо понимая зачем, придумал его до вас.

— Итак, вы не пойдете со мной, монсеньер? — спросила аббатиса, обращаясь к отцу.

— Я!? — воскликнул герцог, не имевший ни малейшей склонности к мрачным мыслям. — Чтобы я пошел смотреть склепы, слушать De Profundis?! Нет, ей–Богу, и единственное, что меня утешает: хоть в один прекрасный день мне и не удастся избежать ни De Profundis, ни склепа, я все же надеюсь, что и тогда не услышу молитвы и не увижу подземелья.

— Как, сударь, — возмутилась аббатиса, — вы не верите в бессмертие души?

— Вы просто буйно помешанная, дочь моя. Чертов аббат! Обещает оргию, а привозит на похороны!

— Даю слово, монсеньер, — сказал Дюбуа, — вчерашние сумасбродства мне как–то милее, они все же не столь мрачны.

Аббатиса поклонилась и сделала несколько шагов к двери. Герцоги аббат переглянулись, не зная, смеяться им или плакать.

— Еще одно слово, — обратился герцог к дочери. — На этот раз вы все хорошо обдумали, или это просто лихорадка, возникшая в вашем мозгу под влиянием духовника? Если таково ваше окончательное решение, мне нечего сказать, но если вы заболели, то, черт побери, надо лечиться. У меня есть Моро и Ширак, и я им плачу за то, что они пользуют меня и моих близких.

— Ваше высочество, — ответила ему аббатиса, — вы забываете, что я достаточно сведуща в медицине, и, считай я себя больной, могла бы вылечиться и сама, следовательно, я могу подтвердить, что не больна: я просто стала янсенисткой, вот и все.