Дружки покончили с семечками, разломали опустошенную шляпку подсолнуха на части и принялись кидать ими один в другого.

— Ну что там, не видно? — спросил Екимка и, не дождавшись ответа, пошел колесом по лужайке.

Митька с Никишкой тоже забрались на ворота, а Федька, упираясь плечом в поперечный брус, с натугой отводил в сторону тяжелое полотно и с размаху толкал обратно. Ворота хлопали по столбу, приятели хохотали.

Потом надоело и это, снова повалились на траву. По-цыгански бороться начали — ногами: кто кого через голову перевернет. У Федьки здорово выходило: и Никишку и Митьку враз перекинул. А Екимка и лечь рядом с ним побоялся: слаб он против Рыжего.

«Обожди, ужо сам за тебя примусь», — в досаде за своих дружков подумал Володька. И только было собрался спрыгнуть вниз, заметил далеко впереди серое облачко пыли; катилось оно по склону холма, за ржаным разливом.

— Едут! — крикнул Володька. И в ту же секунду был на земле.

Ждать пришлось долго. Но вот и заливистый звон колокольчика, топот и храп лошадей. Ребята бросились к воротам, откинули скрипучее полотно до плетня, подперли рогулькой. Друг за дружкой прижались к столбам. Володька один на дорогу вышел.

И вот тебе на — почта! Пара взмыленных вороных вымахнула тарантас с кожаным верхом на пустынную сельскую улочку. С козел рессорной повозки блеснули крепкие зубы чернобородого татарина.

— Рахмат-инде, дускаим! — весело крикнул он и вытянул пристяжную тяжелым ременным кнутом, засвистел по-разбойному.

Коренник выгнул шею, пристяжная возле него — птицей. Колокольчик — взахлеб, и опять пусто на улице.

«Больно-то нужен мне твой рахмат», — недовольно подумал Володька и сплюнул под ноги. Татар в селе недолюбливали: и вера у них другая, и конину едят. И у каждого — нож. Постоял малость и потом уже, когда пыль улеглась и в бору за Метелихой умолк колокольчик, буркнул нехотя, как сосед Андрон:

— А ничего, добрые кони у этого черта Шарифки. Точат зубы небось конокрады с Большой-то Горы. Не зря вон какой револьверт на боку!

— Да и нашим, с Ермилова хутора, тоже, брат, пальца в рот не клади, — подал было свой голос Екимка. — Про Пашаню-то Ермилова что толкуют?

— Наши супротив тех сосунки, — урезонил приятеля атаман, — ты послушал бы, что Андрон говорит: «На Большой Горе что ни двор, то вор, а где двор пошире — там вора четыре!» А еще сказывают: в озере там рыбы невпроворот, а взять не могут, потому — все дно барскими да княжескими каретами завалено и человеческими костями. Там ведь как при царе-то было? Места кругом гиблые, у Провальных ям среди бела дня лошадей под уздцы хватали. Ямщика и хозяина кистенем между глаз, возок с крутояра в воду, а лошадок в лес. Вот какие там люди — на Большой Горе!

Ребятишки слушали — не дышали, а Екимка мигать принялся часто-часто.

Конокрад — последнее дело. Это уж не разбойничек, не удалой добрый молодец, про которого и в песне поется:

Все тучки, тучки понависли,
А с моря пал туман.
Скажи, о чем задумал,
Скажи, наш атаман…

Конокрадов в деревне боялись и при случае били насмерть. А самого главного — одноглазого татарина Гарифуллу — часто видели у Ермилова хутора. И не трогали. Больше того, — если случалось тому заехать в деревню на масленой неделе или в престольный праздник — потчевали, как самого дорогого гостя.

Вся округа знала: Гарифулла сам не ворует, но у кого бы ни пропала лошадь — в Константиновке, в Каменном Броде, у хуторских — первым делом шли к нему в Кизган-Таш. Мужик продавал коровенку и относил этому одноглазому змею последний рубль.

Гарифулла встречал мужиков гостеприимно: сам вздувал самовар, доставал с полки бутылку.

— Какой твой лошадка? — сочувственно спрашивал он после первой же рюмки. — Пузатый такой гнедой кобыл? Левый ухо сеченый… Сам, наверно, бежал, непутаный был…

— Точно! — радовался мужик. — По приметам — она…

— Черный урман знаешь? Шабра говорил, за Гнилым речкам твой лошадь гуляит.

Шел мужик в Черный лес за Гнилую речку. Точно — стоит кобыла под деревом, сонно шевелит отвислой губой.

…До вечера валялись ребятишки в траве у околицы, обо всем переговорить успели: и про то, что в старом, заброшенном барском доме кто-то ходит ночью по лестницам, что в котловане под мельницей живет волосатая голая девка, а у Провальных ям вот уже сколько лет встречают зарезанного ямщика, — ходит по лесу с уздечкой, ищет своих лошадей.

Незаметно подкрались сумерки, а учитель так и не приехал. Федька первым уходить собрался, поддернул штаны, глянул искоса на Володьку:

— Брешешь ты всё. И про учителя нового, и про конокрадов с Большой Горы. Не все же там воры!

— Это я-то брешу?! — у Володьки побелели губы.

Быть бы тут потасовке, да у ворот подвода остановилась, — кузнец Карп Данилович с базара вернулся. Федька бросился открывать ворота, вскочил потом на задок телеги.

— Я тебе это попомню! — погрозил кулаком Володька. — Будешь знать.

— А про что мне знать-то? — издали уже выкрикнул Федька. — Про то, что ты — Меченый?!

Запустил Володька вслед камнем, попал в колесо. Кузнец обернулся, придержал вожжи, но у ворот никого уже и не было. Только у межи шевелилась рожь, кланялась в разные стороны.

* * *

Володька рос без отца. Чуть свет скатывался с полатей, — ломоть хлеба за пазуху — и в дверь. Половину куска — собаке, да с нею же вместе — на улицу. Да не в калитку, как добрые люди, — через забор. Только пятки сверкнут. И до вечера.

Мать вздохнет, головой покачает: в кого только такой уродился!

Озорным рос Володька, задиристым. Первым в речку с разбегу бросался, когда вода еще студеным огнем обжигала; а по осени затянулось малость ледком, смотришь, а он уже между полыньями на самодельных коньках кренделя выписывает; на лыжах с Метелихи несется — ветер свистит да треплются за спиною полы распахнутой шубенки.

Шести лет ему не было, когда ребята постарше в речку из лодки его выбросили. Выбрался. И в тот же год осенью до полусмерти расшибся. Вздумалось ему на бычке поповском по улице прокатиться. А бычок-то во двор да на полном телячьем галопе — в сарайчик (дверка низенькая — только бычку проскочить). Ударился Володька о перекладину, кровью залился. Так на всю жизнь на лбу вмятина и осталась. И прозвали Володьку Меченым.