Литовцева снова и снова пробегала из одной кулисы в другую, но Станиславского каждый раз что-то не удовлетворяло. В конце концов он поднялся на сцену и очень смешно стал показывать вульгарные движения Фимкиных бедер и вызывающее постукивание каблучков.

После сцены Фимки репетировалась сцена Меланьи и Протасова. Очень интересно объяснял и показывал Константин Сергеевич Ольге Леонардовне Меланью в сцене с Протасовым, когда она в неистовстве своей глупой, жадной страсти бросается ему в ноги. Это никак не удавалось Ольге Леонардовне. Она нервничала.

— У меня мало тела для этой бабьей одержимости.

— У меня тоже мало тела и нет бабьей одержимости, а вот я сейчас брошусь, — возразил Станиславский.

И, упав перед Качаловым на колени, он так сильно обнял его, что Василий Иванович еле удержался на ногах и стал уже с самым настоящим протасовским отчаянием отбиваться от объятий.

Мой первый разговор с Константином Сергеевичем произошел в раздевалке Художественного театра. Поздоровавшись со мной, задав мне несколько вопросов о том, как я чувствую себя в театре, он неожиданно спросил:

— Скажите, вы могли бы уйти в монастырь?

Я растерялась и, заикаясь, пробормотала:

— Не‑е‑т!

— А ведь театр — это тот же монастырь, — продолжал Константин Сергеевич, — работа в театре требует полной отдачи себя, отречения от многого в личной жизни. Служить искусству — это подвиг.

Раздался звонок на репетицию, и, бросив мне: «Подумайте об этом», — Станиславский ушел в зрительный зал.

Позднее я привыкла к неожиданным и странным ходам мысли, которым порой так ошеломлял своих собеседников Константин Сергеевич. Но в тот день я долго не могла прийти в себя и все раздумывала над его словами. Неужели искусство действительно требует от человека отрешенности? Жизнерадостная по природе, я не могла представить себе, что должна буду отказаться от жизни, такой увлекательной и прекрасной, которая вот только-только приоткрылась передо мной.

Первое время я очень боялась Станиславского. Когда, проходя по коридору, я видела в стопном зеркале его большую фигуру, я стремительно бросалась в обратную сторону. Однажды я влетела в буфет, увидела сидящего за столиком Константина Сергеевича и только было метнулась обратно, как он подозвал меня, усадил рядом с собой, поставив передо мной стакан чаю и яблочное пирожное. Подошел Качалов и, улыбаясь, сказал Станиславскому:

— Аличка ужасно боится вас.

Молодежь действительно очень боялась Станиславского. Коновалов, поступивший вместе со мной в школу Художественного театра, уверял, что прищуренный взгляд Константина Сергеевича пронизывает до костей. В большой его фигуре, величественной и строгой, было поистине что-то подавляющее. В театре ходили легенды о его требовательности, о беспощадном отношении к каждому, кто позволял себе хоть малейшую небрежность, малейшее нарушение дисциплины. С первых дней пребывания в школе мы знали, что Станиславский видел и замечал буквально все. Однажды, здороваясь со мной, он, к моему ужасу, взял мою руку и стал внимательно ее рассматривать.

— Почему у вас такие шершавые руки? — неожиданно спросил он меня.

Я пробормотала что-то невнятное. Не могла же я ему сказать, что шершавые руки считались в нашей гимназии высшим шиком.

— Руки надо беречь, — продолжал Константин Сергеевич. — Рука актера часто может сказать больше, чем целый монолог. А актриса должна особенно заботиться о своих руках. Повидайтесь с Марией Петровной Лилиной, я ее предупрежу, она возьмет вас под свое покровительство.

Через несколько дней я встретилась с Марией Петровной, которая вручила мне баночку с кремом, подробно рассказав, как им пользоваться. Руки мои скоро стали вполне благопристойны, но мальчишеский стиль, прочно усвоенный мною в гимназии, еще не раз обращал на себя внимание Константина Сергеевича. Как-то я была вызвана к нему домой. С волнением вошла я в большой зал в квартире Станиславского в Каретном ряду. Зал был холодный, неуютный, по стенам стояли стулья и одиноко возвышалось в кадке какое-то дерево. Впустив меня и притворив дверь, Константин Сергеевич сел в кресло и предложил мне походить по залу. Я с тревогой взглянула на скользкий, хорошо натертый паркет, но набралась храбрости и стала ходить взад и вперед, от смущения стараясь быть как можно развязнее. Наконец Константин Сергеевич остановил меня и сказал:

— Двигаетесь вы хорошо, но излишне махаете руками. И вообще у вас очень уж мальчишеские манеры. Пора вам становиться барышней.

Позднее, когда я стала себя чувствовать со Станиславским более свободно, он часто возвращался к тому, как важно актерам, а особенно актрисам, уметь держать себя на сцене и, как он говорил, «справляться со своими руками». Станиславский не раз говорил, что русские актрисы вообще страдают на сцене тем, что не умеют «носить руки». Этим недостатком, по его мнению, страдала даже Ермолова. Позднее, во время гастролей в Петербурге, Станиславский советовал нам учиться у Марии Гавриловны Савиной. По его словам, она была одной из немногих русских актрис, безукоризненно владеющих жестом. Ее руки, говорил он, никогда не бывают на сцене безучастными, они всегда живые и выразительные.

Постепенно я входила в строй жизни театра. Распорядок дня был строгий, раз навсегда установленный. Владимир Иванович; приходил в театр первым, в десять часов, и шел в свой кабинет. За ним следовал Румянцев, заведовавший финансовой частью. Константин Сергеевич приходил в одиннадцать, прямо к репетиции. По субботам он в театре не бывал. Все знали, что в этот день «у Станиславского фабрика». С раннего утра уборщица тщательно убирала актерские уборные и сцену, после чего комендант Художественного театра, по-немецки педантичный фон Фессинг, входил в каждую уборную и непременно проводил пальцем по гримировальному столу и зеркалу. Не дай бог, если он где-нибудь Обнаруживал пылинку. Уборщица по мановению его бровей хваталась за белоснежную тряпку. Обойдя уборные, фон Фессинг шел на сцену, где ему торжественно вручали гигантских размеров пульверизатор, наполненный пахучей сосновой водой, и он, словно готовясь поразить невидимого врага, нацеливался этим пульверизатором в разные участки сцены. Мне очень нравилось наблюдать из зала за его работой, вдыхая свежий запах сосновой воды. Этот торжественный каждодневный обряд, с неизменным энтузиазмом выполняемый, был своеобразной прелюдией к целому дню напряженной работы.