Фонарь горит, и звезд не надо,
И звезд не надо на небесах!
И все мы рады, да, очень рады,
Что нам не надо сидеть впотьмах!

Она даже не испугалась тогда, но после этого случая на перекрестках напоминала себе: «Внимание!» К вниманию ей пришлось призывать себя и на кухне после того, как, счастливо найдя состояние радостной переполошенности Натальи Павловны из «Графа Нулина», она, читая:

         …Вон там коляска:
Сейчас вести ее на двор
И барина просить обедать!
Да жив ли он?.. Беги проведать!
Скорей, скорей!.. —

бухнула нарезанную картошку вместо супа в кисель, варившийся для детей.

Начинала она с номеров в смешанных концертах, метраж двенадцать — пятнадцать минут, через два года ей дали отделение — пятьдесят минут, а еще через три года — вечеровую программу.

Какая у нее была творческая жадность! Перечитывала классиков, кидалась на свежие журналы, новые книги. Выискивала, копила, монтировала, вынашивала. Сдавала в год три-четыре программы, и каждую на обсуждениях отмечали как безусловное движение вперед. Ей дали высшую ставку, свою афишу, она ездила по всей стране с сольными концертами, ее прекрасно принимала любая публика.

Когда она, высокая, легкая, с сияющими глазами, стремительно выходила на сцену, то вносила такой заряд нервной энергии, что одно ее появление вызывало аплодисменты. Она стояла не кланяясь, собранная, сосредоточенная, боясь нарушить счастливое состояние взволнованной приподнятости. Едва дождавшись конца аплодисментов, она так же стремительно начинала читать. У нее был большой, гибкий голос, безупречная дикция, быстрая эмоциональная возбудимость и та притягательная сила, заразительность, которую обычно называют обаянием. И почти всегда сразу возникала драгоценная связь со зрительным залом, устанавливалась живая, чуткая тишина, которая дороже любых изъявлений восторга.

Она любила ездить. Ей нравилось бродить по улицам незнакомого города, всматриваясь в его лицо, стараясь почувствовать уклад жизни, казалось бы, всюду одинаковый, но и чем-то несхожий, встречая единственно роднящее ее с любым городом: свои афиши с фотографией в левом, верхнем углу.

Любила казенный уют гостиничных номеров, ресторанную еду, всю эту лишенную семейного быта жизнь, подчиненную главному — ее работе. Любила, вернувшись после концерта в гостиницу, чувствуя усталость хорошо поработавшего человека, звонить домой и сквозь помехи и треск, через тысячи километров узнавать маленькие домашние новости: у Тани пятерка за сочинение, отпущенный погулять Петька где-то застрял и мама уже хотела звонить в милицию, а бульон, оставленный ею, почему-то скис. Со смехом отвечать, что нет, она не простудилась, не отравилась и завтра едет поездом, только поездом, — бедная мама так боялась самолетов.

Самолеты, поезда, машины! И люди, люди, мелькавшие на ее путях-дорогах. Случайные попутчики. Короткие встречи, приоткрывавшие ей сотни чужих жизней.

Спутники охотно рассказывали ей о себе, чувствуя живой, неподдельный интерес, умение заражаться их настроением, вникать в обстоятельства. А она подсознательно копила в памяти их интонации, жесты, свое ви́дение их жизни.

С кем только не сталкивали ее дороги! Стоит начать вспоминать, и люди обступают ее: вот председатель колхоза, утверждавший, что «лучшая точка на нашем шарике» — его колхоз, и так говоривший о нем, что ей захотелось туда поехать.

А вот угрюмая женщина-геолог, разбудившая ее ночью отчаянным плачем и при свете ночников рассказавшая, что, пока она была в «поле», ее муж — солидный врач — увлекся другой, а та «даже по одесским понятиям шлюха». Вера Васильевна, несмотря на драматичность положения, все-таки спросила:

— А разве в Одессе другие нормы поведения?

Но геологиня, оставив ее в неведении, продолжала оплакивать мужа, у которого гипертония, стенокардия, и этот роман его «доведет», а ей снова пришлось уехать, потому что «сами понимаете — работа».

Вот щеголеватый чех-инженер, возвращавшийся из командировки домой в Злату Прагу, раскинувший перед ней цветные фотографии своего семейства, потрясенный нашими расстояниями и масштабом происходящего в стране, но крайне недовольный отсутствием должного комфорта.

И молодой капитан — начальник погранзаставы, сразу сообщивший, что неделю назад жена родила ему мальчишек-двойняшек, — пришлось оставить их у тещи, пусть поживут, пока «мужички» не встанут на ножки, и тут же выставивший бутылку домашней наливки. И она пила за здоровье «мужичков» и, заражаясь его ликованием, придумывала им славное будущее.

Вот инженер-осетин, директор опытной станции на Кубани, с лицом патриция. Старый, мудрый, лукавый. Говоривший о себе: «Я из нищей крестьянской семьи. Брат ишачил, я учился в Москве. Он слал деньги, шматки сала (слеза в голосе). Теперь я — директор, он — бригадир. Упрекают в панибратстве — я не приказываю, я прошу: «Дорогой, сделай!» И он делает больше, чем должен. Я прикажу — сделает то, что обязан. Все правильно! Чем я лучше?» Но сквозь добродушное лукавство проглядывал деспот.