Поскольку отделение происходило как отчуждение от империй, располагавшихся и на «Западе», и на «Востоке», неизбежным было противопоставление «отделившейся» национальной истории ранее общему пространству, сопровождавшееся попытками интеграции (часто понимаемой как реинтеграция) в другое общее пространство, представляемое желанной и оптимальной альтернативой. Историческим воображаемым пространством, из которого нужно было уйти в конвенциональном, стандартном восточноевропейском национальном проекте, разумеется, представали «Восток»/Россия [66], а тем, куда нужно было попасть/ вернуться,— воображаемый «Запад», или «Европа».

Определение места «своей» нации в системе исторических, историко-географических, культурных и политических координат в рамках «национализированной» истории/историографии предполагало создание таких национальных мифологий, которые позволяли бы не просто «выделить» или «отделить» свою историю из/от познавательных структур, схем и нарративов, ранее представлявшихся общими, но и доказать историческую обоснованность такого выделения. Следует заметить, что главной целью, артикулируемой прямо или косвенно, однако во всех случаях весьма интенсивно, было отделение от «общерусской» истории и «воссоединение с общеевропейской» [67]. Такой вектор «выхода из» и «входа в» можно достаточно основательно объяснить стандартной практикой национализма: достижение воображаемой и реальной (духовной, интеллектуальной, идеологической, культурной, политической) автономности (самостоятельности) для наций Советского Союза (или шире — «социалистического лагеря») предполагало, помимо прочего, вхождение в мир европейских наций в качестве культурно (а значит, и политически) самодостаточных единиц.

Поскольку в рамках предыдущего, советского, коммунистического исторического и культурно-политического опыта, как представлялось, такая самодостаточность не допускалась, вполне логично этот опыт отрицался, отбрасывался, осуждался как негативный. Логика «национализированной» истории предполагала: первый шаг — превращение в полноценную, «историческую» нацию. Второй — вхождение нации, «восстановившей» свою историю и историческую полноценность, в семью европейских наций. Вопрос о цивилизационной принадлежности решался при этом в основном двумя способами. Первый — радикальный разрыв с «Востоком» (Россией, Советским Союзом, империей) и не менее радикальное воображаемое вхождение (трактуемое как «возвращение») в Европу, т. е. на «Запад». Второй — более компромиссный, но иногда не менее радикальный с точки зрения формирования негативных/идеализированных стереотипов Другого представление о себе как о культурном и цивилизационном мосте, смешанной культурной зоне или, выражаясь более современным научным арго, «пограничье» между «Востоком» и «Западом» (как правило, «западные» элементы в этой схеме представляются как позитив, а «восточные» — как негатив национального эго). Здесь прослеживаются вариации: в одних случаях собственная нация представляется как поставщик «западных», «передовых» культурных ценностей и приоритетов на «отсталый Восток», в других упор делается на миссию «барьера между Востоком и Западом», в третьих речь идет о сочетании неких культурных черт «Востока» и «Запада» в национальной истории и культуре как свидетельстве ее уникальности, лабильности и силы. Во всех вариациях прямо или контекстуально присутствует идея приоритетности «западных» элементов над «восточными».

В этом контексте мы и рассмотрим ряд базовых мифов «национализированной» истории Украины: как в них осуществлялся уход с/из «Востока» (отождествляемого прежде всего с русскоцентрической, на определенном этапе имперской, версией истории) на «Запад», отождествляемый с историей национальной, или же как в них отображалась (или отсутствовала) идея исторического, культурного или цивилизационного «пограничья».

В этом смысле одним из основополагающих можно считать миф о происхождении.

Сверхзадачей для историков стало, во-первых, доказательство давности своей нации, ее как можно более продолжительного присутствия в европейской истории, во-вторых, преодоление «синдрома колыбели» или же имперского/советского мифа о единстве трех братских славянских народов. Здесь при наличии стандартного финиша стартовые условия для историков двух стран отличались.

Для украинских историков задача несколько облегчалась наличием более давней «сепаратистской» историографической, интеллектуальной и идеологической традиции, берущей начало еще во второй половине XIX в. (М. Максимович, В. Антонович, М. Грушевский). Этот более чем солидный историографический фундамент дополнялся археологическими, этнографическими и антропологическими изысканиями, также академического характера приблизительно того же периода, правда, с заходом в первые два десятилетия ХХ в.

Такая традиция позволяла просто вернуться к готовым формам, согласно которым можно было не только отделить древнюю украинскую историю от московской и имперской версии, не только превратить Киевскую Русь в колыбель только украинского народа/нации, но и найти генетико-антропологические различия между украинцами, русскими и белорусами. В одной из работ современного профессионального археолога утверждалось, например, что «современные украинцы генетически связаны с народонаселением Южной Руси, в отличие от большинства белорусов и русских, которые принадлежат к другому антропологическому типу» [68].

Погружение во тьму веков, необходимое для удревнения возраста нации, разумеется, дает далеко не лишний повод подчеркнуть ее воображаемую «европейскость». Можно проигнорировать параноидальные крайности историков-любителей, утверждающих, что украинцы-арии являются прародителями европейской цивилизации [69]. Однако нужно учитывать их влияние на массовое сознание. На этом же уровне, как и в более профессиональной культурологии и даже историографии, больший вес имел популярный «трипольский миф», согласно которому предками современных украинцев были племена трипольской археологической культуры (III тыс. до н. э.). Он также включал в себя уже неизбежный европейский компонент: утверждение о том, что «трипольская цивилизация» (а вовсе не какая-то археологическая культура) была в свое время наиболее развитой не только в Европе, но и во всем мире [70]. Еще более выразительно «европейский вектор» прослеживается в академически уже вполне солидной официальной концепции раннефеодальной «украинской» государственности — Киевской Руси (которая в этой версии вполне ожидаемо претендует на звание крупнейшего европейского государства). Стандартный набор «европейскости» здесь достаточно разнообразен — от династических браков дочерей Ярослава Мудрого с «европейскими» государями (здесь «чемпионство» принадлежит Анне Ярославне, королеве Франции) до истории о короновании галицко-волынского князя Данилы. Во Львове в начале 2000-х годов появился мощный монумент, выдержанный в эстетике конных статуй второй половины XIX в., надпись на котором гласит «Король Данило». Все-таки король, а не князь — а это уже Европа.

Здесь встречаются и более изысканные варианты. Один из видных сторонников национализированной версии украинской истории уже в Киевской Руси усматривал явные признаки нации под названием «русь», возникшей в результате слияния «восточнославянского» начального субстрата, норманнов и иранских племен, разумеется, исходный, «автохтонный» субстрат ассимилировал пришельцев [71]. Автор прямо не указывал на это, однако в логике и аргументации прослеживалась популярная для национального нарратива идея первенства своей нации в соревновании за величину взноса в копилку общеевропейской цивилизации.