«Садовник за работой», — пришло на ум.

Лазарь перевел взгляд на картину, стоявшую на комоде за спиной ростовщика. Новодел в манере пейзажистов позапрошлого века. Масло, холст. Стилизация удачная, даже трещинки-кракелюры имеются. Запущенный парк, на переднем плане — клумба с георгинами, дальше — кипень жасмина, заросли шиповника, узловатые стволы вязов, под которыми все тонет в сумраке. На клумбе лежит густая тень: от человека, которого на картине нет.

Его отвлек хриплый стон. Ростовщик, неестественно запрокинув голову, судорожно пытался сделать вдох. Лицо старика пошло пятнами, глаза закатились, побелевшие пальцы мертвой хваткой вцепились в подлокотники кресла.

— Вам плохо?! Воды? «Скорую»?! Где у вас телефон?

О мобильнике, лежащем в кармане пиджака, очкарик забыл.

— На кухне… коньяк… Мне помогх-х-х-ха…

Лазарь метнулся в ту сторону, куда раньше уходил хозяин. Зацепил стеллаж: посыпались картонные коробки, рулоны обоев, жестяные баночки с диафильмами. Против ожидания, кухня нашлась быстро. Контраст с остальной квартирой оказался разительным: стерильная белизна, блеск металла, стройные ряды тарелок в сушке, аккуратные пирамиды кастрюль, посудомоечная машина… Коньяк нашелся сразу, в первом же открытом шкафчике. «Remi Martin ХО», едва початая бутылка. Рядом стояли пузатые коньячные бокалы.

Очкарик не помнил, чтоб он так спешил в последние пару лет.

Ростовщик был жив: тяжело дышал, массируя виски. Лазарь щедро плеснул коньяку в бокал, поднес к губам хозяина. Внезапно Степан Поликарпович перехватил его руку и взял бокал сам. Наклонил, едва не опрокинув. Задергался кадык. По подбородку потекла маслянистая струйка. Лазарь машинально налил и себе. Выпил залпом, как водку.

— Под монастырь меня подвести вздумал?! — голос ростовщика напоминал кашель туберкулезника. — Почему не сказал, что ходил к Мяснику?! Налей еще.

Ослушаться Лазарь не посмел.

— Разве это имеет…

— Смерти моей хочешь? Любовь, значит? К жене, значит?!

— Любовь…

— Сперва уморил, потом Мясника уговорил поднять — и ко мне в залог?! Нет уж… сам расхлебывай… Ты! Ты специально! — ростовщик вдруг сорвался на визг. — Убить меня решил?! Кто тебя подослал?!

— Никто. Я просто хотел избавиться от этой новой любви. Продать кому-нибудь…

— Продать?! Ты в своем уме?! Кто ж такую пакость купит? Кто, я тебя спрашиваю?! Вот ты, ты сам — купил бы?

— Я?!

— То-то же. И не стыдно, молодой человек? — Степан Поликарпович опять перешел «на вы». Было в этом что-то от объявления войны. — Пытались меня обмануть, чуть не угробили…

— А я?! А мне как с этим жить?! Не могу больше, сил никаких нет! Да, я ее люблю! Люблю! Ревную ко всякой тени! Увижу, что с кем-то двумя словами перекинулась — готов и ему голову проломить, и ее удавить… Или самому — с моста в реку. Следить начал. Из дому ее не выпускаю. Допросы устраиваю… Потом каюсь, прощения прошу. Она плачет… К бесу такую любовь! В пекло! Заберите ее! Даром заберите! Хотите, я еще и приплачу?! Пять! Десять тысяч! Это хорошие деньги! Хотите больше? Ну, говорите свою цену! Забирайте и делайте с ней, что хотите! Выбросьте, продайте, подарите, изничтожьте…

— Изничтожить? Вы меня с кем-то путаете. Я ростовщик, а не, простите, киллер. Я за такое дело не возьмусь. Даже за миллион, которого у вас все равно нет. Жизнь, знаете ли, дороже. Покойнику деньги ни к чему.

— А что мне делать? Что?! Погодите… Вы сказали — «киллер»? Есть киллеры по этой части? Есть?! Вы их знаете?!

— По-моему, вам пора, Лазарь Петрович. Я ничем не могу вам помочь.

Уже в дверях его догнал вкрадчивый голос ростовщика:

— Да, кстати… Вдруг вас заинтересует? Ревность-то у вас настоящая — в отличие от… Я мог бы купить… вернее, взять в залог. Разумеется, за куда меньшую сумму. Сами понимаете — не ходовой товар…

* * *

Декабрь. Порог зимы.

Начало мглистых, долгих, как отчаяние, сумерек, что наползают на город вскоре после обеда, пора тоскливых ночей, царство стылой поземки, блуждающей меж домов с упорством пьяницы, забывшего дорогу домой. Грядущий Новый год, мальчишка в потешном колпаке, лишь ненадолго завертит хмельной, бестолковой круговертью — чтобы сгинуть без следа, оставив после себя муторное похмелье. Старенький Окуджава из приемника тихо прощается с желтеющей елкой, сплошь в шарах и серпантине, как с утомленной женщиной в ярком вечернем макияже, спрашивая без надежды на ответ: «Что же надежные руки свои прячут твои кавалеры?». Серость будней, ледяная скользота под ногами — время падений и травм, время бессонных ночей в «неотложке», время сломанных костей и судеб. Безмолвие слежавшегося снега под ногами, безмолвие тусклых фонарей, безмолвие низкого неба над головой. И ты без слов, со злобой солдата, ведущего неравный бой, движешься сквозь зиму и ночь, оскальзываясь и стараясь не упасть, остаться на ногах, дойти, доползти, дожить, дотянуть до такой далекой весны…

Где-то там, говорят, апрель.

* * *

— Ты, наверное, и Гицеля знаешь?

— Ну…

Кудрявый бутуз не спешил отвечать. Он терзал «змейку» на синей ветровке, задумчиво прикусив нижнюю губу. От ближайшего подъезда за двумя людьми — очкариком и мальчишкой — следил большой дог. Печальные глаза собаки сочились скукой. «Рокки, сидеть!» — крикнула от карусели толстая старуха, хотя в этом не было никакой надобности.

— И где мне его найти?

— В подвале.

— В каком подвале? Почему в подвале?

Очкарик сильно сдал. Осунулся, побледнел, не брился по крайней мере неделю. Щетина на его щеках отливала сизым: ранней сединой. Даже модный кардиган крупной вязки висел на Лазаре, как на вешалке.

— Гицель в подвале сидит. Там тепло, там трубы. К Пан Карпычу — наверх, а к Гицелю — вниз.

— Код на дверях: очко? В смысле, двадцать одно?

— Ага…

Лазарь порылся в карманах. Вместо жвачки или шоколадки достал бумажник и протянул мальчишке десятку.

— Извини, вкусностей сегодня нет. Забыл. Держи, купи себе сам.

Бутуз денег не брал. Он молча пятился назад, словно очкарик держал в руке какую-то гадость, обманку, пытаясь злоупотребить доверием ребенка.

— Бери, бери… Чего ты?

Не отвечая, бутуз развернулся и побежал прочь, к приятелям, увлеченно палившим из рогаток по аптечному пузырьку, подвешенному на бечевке. На бегу он выхватил свою рогатку и навскидку разнес пузырек вдребезги. Глядя ему вослед, очкарик пожал плечами, спрятал невостребованный червонец и побрел к знакомому подъезду. На ходу он насвистывал хабанеру из оперы «Кармен». Выходило фальшиво. Дважды Лазарь вступил в лужу, сильно забрызгал брюки, но не обратил внимания.

— И ходит, и ходит, а чего ходит? — громко сообщила хозяйка дога Рокки.

Собака тоскливо завыла. Соглашаясь или протестуя — неясно.

В подъезде, как обычно, воняло кошками и табаком. Спускаясь в подвал, Лазарь почувствовал, что к знакомому букету добавляется новый оттенок: сырая гнильца. Видимо, трубы, которых в подвале много, частенько прорывало. Входная дверь, к счастью, оказалась незаперта. Пройдя мимо ряда дощатых створок, украшенных в большинстве резьбовыми замками «Антипаника», за которыми обитатели подъезда хранили запасы солений и барахло, он углубился дальше. Потянулись трубы: толстые, лоснящиеся, обросшие плесенью.

По одной из труб метнулась крыса, скрывшись во мгле.

— Здравствуйте, — вежливо сказали оттуда, где исчезла крыса.

Лазарь пригляделся. У стены, подстелив клеенчатый дождевик, а поверх дождевика — старый бушлатик, сидел худой, как скелет, человек. Одет человек был в спортивный костюм, аккуратно заштопанный в самых неожиданных местах.

«Бомж», — равнодушно догадался очарик.

— Здравствуйте. Это вы Гицель?

— Да. А вы, наверное, господин Остимский? Лазарь Петрович?

— Вы меня знаете?

— Мне про вас Мясник рассказывал. И Стёпа.

— Так что, возьметесь? — без предисловий спросил очкарик.

— Нет, — так же кратко ответил Гицель.

— Почему? Вы же можете?

— Убить чувство? Могу. Но я ведь сказал вам: Мясник… и Стёпа. Я про вас всё знаю. У вас сейчас не чувство, а фикция. Тень. Призрак. Я не берусь сражаться с тенями и экзорцировать призраки.

— Экзорцировать! — с горькой насмешкой передразнил Лазарь. — Бесов экзорцируют. А призраки, они вроде бы расточаются. С рассветом. Что ж это вы, с такими мудреными словечками в подвале сидите?

— Здесь тепло, — объяснил Гицель. — Здесь трубы.

В углу, болтаясь на коротком шнуре, тускло горела сорокасвечовая лампочка.

— А Глеб сказал мне, что вы — последняя надежда.

— Да, он был у меня, ваш друг детства Глеб. Тоже после Стёпы и Мясника.

— И ему вы тоже отказали?

Гицель пошевелился. Скрестил ноги каким-то маловероятным образом, словно у него вместо костей были резиновые жгуты. Улыбнулся, показав отсутствие многих зубов.

— Нет. Согласился. Мне Мясник уже потом про него и про вас рассказал. А сам определять я тогда еще не умел. Ни разу не сталкивался, понимаете? Ну и… Короче, еле выжил. До сих пор в боку стреляет. И голова по утрам болит. Нет, извините, не возьмусь.