Радиация. Она как водка — только в малых дозах на пользу. А в больших смерть.

Женя толкнул Славика: «Спроси!» — «Сам спроси!» — огрызнулся Славик.

Старик подмигнул Славику замаслившимся глазом:

— Чего вы там?

— Да вот, — Славик показал на брата. — Женька про драконов спросить хочет.

Старик сначала не понял, потом вытаращил глаза, и наконец рассмеялся на этот раз в голос, хрипло и отрывисто, будто закаркал.

— Про драконов? Ну, этого добра тут нет.

— А были? — с надеждой встрепенулся Женя.

Старик почесал бороду, опять подмигнул:

— Были. Как же… Только улетели все. Сначала люди отсюда уходить стали. А потом и драконы…

— А как они улетели? — Женя затаил дыхание. — Огонь был?

— Был, как не быть. Прямо из-под земли как полыхнет! Из шахты.

Пыль столбом, земля ходуном ходит, а реву-то!..

Старик замолчал.

Женя подождал продолжения. Потом не выдержал:

— А куда они улетали?

— Ну, куда… Прямо вверх.

— А потом?

— Потом… Ну, в космос. На другие звезды, наверное.

* * *

Заря еще только занималась. Старик вывел их на окраину города, подвел к громадной трубе, в которой было темно и гулко.

— Вот сюда и лезьте. Через пять минут на дорогу вылезете… Да не бойтесь! Там драконов нету — даже вода давно высохла.

Отсюда в город вода текла, а когда города не стало, все поворовали, покурочили… Ну, лезьте. А то мамка, поди, с ног сбилась искать… Папка-то есть у вас? Есть? Во выдерет — почище драконов будет…

В трубе только сначала было светло и не страшно. А потом стало душно и темно. Она поворачивала, и свет сзади медленно мерк, пока совсем не исчез.

Они пробирались ощупью, хватаясь за покатые стены. Стены почему-то были горячими.

— Слав… А вдруг тут какой-нибудь дракон остался?

— Не… Тесно ему тут. Он же крылатый.

— Давай отдохнем?

— Давай.

Они сели в какую-то горячую, мягкую пыль. Попили воды — старик снова наполнил фляжку.

— Слав!.. — шепотом сказал Женя, крепко держась за руку брата.

— А знаешь, что я думаю? Этот старик — он и есть дракон.

Драконы же умеют в людей превращаться — помнишь, ты говорил?

Славик молчал.

— Не понравились мы ему чего-то, — сказал Женя. — Вот он и не пустил нас дальше…

— Сторож это, — отозвался наконец Славик. — Он входы сторожит.

И кого попало не пускает. Посмотрел на тебя — весь в грязи, в крови, коленки вон ободраны, — и не пустил.

Женя вдруг заплакал.

Славик сказал:

— Разнюнился… — на ощупь нашел рукой лицо брата, вытер слезы рукой. Нельзя сдаваться. Может, драконы переселились под землю, в шахты. Откладывают там золотые яйца… Надо искать, надо идти…

Он вдруг поднялся:

— Тише! Там — слышишь?.. Шумит что-то.

Вверху, сквозь трубу, слышался неясный гул.

— Драконы! — радостно сказал он.

— Не хочу драконов! — вдруг крикнул Женя. — Я к маме хочу!

Он вырвал руку и побежал, но тут же и упал во что-то мягкое. И сейчас же тысячи мягких лап облепили его, раздался многоголосый писк.

— Драконы! — кричал Славик. — Только маленькие какие-то!

Совсем малюсенькие!..

Женя, задыхаясь, захлебываясь от того мягкого и противного, что лезло ему в рот, в нос, в глаза, хотел ответить — и не смог.

* * *

Вокруг было очень светло. Очень. Что-то жужжало и гудело, и сам Женя, и все, что было вокруг — плавно покачивались.

Он лежал на какой-то резиновой раскладушке, рядом сидела мать, прямо напротив, под окошком — Славик. Возле Славика был врач в белом халате, а руки у Славика почему-то были стянуты впереди резиновым жгутом. Очки у него были разбиты, он глядел вниз, но по временам вскидывал голову и косился по сторонам. А потом вдруг взглянул прямо Жене в глаза и улыбнулся. И снова уткнулся в вибрирующий пол.

Женя повернул голову. В окошко с толстым стеклом било солнце, и еще там плыли облака, и что-то кружилось, быстро-быстро, как крылья дракона.

Потом он ощутил на лбу теплую руку матери и снова уснул. Ему снилось, что он летит на драконе — веселом золотом драконе, высоко-высоко над землей, и все дальше от нее — печальной, страшной, изрытой шахтами, отравленной земли.

* * *

— Ну вот, был один дурак в семье, теперь двое, — говорила мать. Она пекла пирожки на кухне, а отец ей, наверное, помогал.

Женя слышал их из-за перегородки.

— Был один дурак и дура, а теперь все три! — отозвался отец.

«Это они про меня и про Славика, — понял Женя. — И еще, наверное, про себя».

Ему стало стыдно и как-то тоскливо.

— Говорил, надо было его сразу обратно отправить, — сказал отец сердито.

— Так каникулы же. Я ж думала, там как у нормальных — отпускают в семью… Чего им там делать? Надоело за зиму-то…

Уколы да таблетки.

— А теперь что? — крикнул отец. — Теперь и младшему уколы и таблетки!.. Это все ты, ты виновата. Ты ведь Славку с детства била. По голове же била!..

На кухне что-то грохнуло. Женя испугался, втянул в голову плечи: сейчас они подерутся.

Но мать заплакала.

— Била… И кляну себя день и ночь… Так я на работе целыми днями, приду, а тут… Каток в комнате ведь устроил! Балкон открыл, воды на пол налил — сидят, все синие, ждут, когда подмерзнет… А ты — отец, мог бы их тогда на каток сводить!

И опять что-то грохнуло.

— Мама! — крикнул Женя.

Над ним появилось испуганное лицо матери.

— Мам, вы зачем ругаетесь?

Она снова заплакала, стала гладить его по голове.

— Славика увезли?

— Увезли. Там ему будет лучше…

— А летом он приедет? На каникулы?

Мать промолчала, а из кухни донеслось:

— Таких не отпускают!

Женя отвернулся к стене, на которой были нарисованы звезды, планеты и драконы — Славик когда-то гуашью на штукатурке нарисовал, ох и попало же ему за это! — и заплакал.

* * *

А потом они уехали из города, навсегда. Уехали одними из последних. Остался дом с выломанными дверями, оконными рамами, перилами — всем, что могло гореть, чем топили «буржуйки» зимой.

В последние дни перед отъездом Женя все ждал: вот-вот за окном появится Славик на золотом драконе. Он заберет его отсюда. Женя сядет за Славиком, на чешуйчатую блестящую спину, между золотыми крыльями. И они улетят навсегда. Но Славик так и не прилетел.

Потом они уехали — далеко, в Сибирь, в старый заснеженный город. Столько снега Женя и представить себе не мог: зимой сугробы наметало выше заборов.

Любимым занятием Жени было сидеть у окна и смотреть. На заснеженный двор, сиротливые голые ветки тополей, на вечно пасмурное небо.

Славик все не прилетал.

Зато прилетали драконы. Почти такие же, как там, в темной трубе; только те пищали и царапались — наверное, от испуга.

Они были слишком малы, чтобы унести Женю; подлетали к окну, замирали, быстро-быстро махая крылышками и дергая хвостами — для равновесия. Глядели на Женю влажными искрящимися глазами.

Женя никому не говорил про них. Он знал: их присылает Славик.

И, значит, самое главное еще впереди — нужно только ждать…

Я ждала их — и они появились. Я ждала их каждую ночь, с тех самых пор, как они потребовали от меня первой Жертвы. Нет, «потребовали» — не то слово, ведь они говорить не умеют, — просто я почувствовала, чего они хотят.

Вот и вы, здравствуйте, шепчу я про себя, — вижу, что вы стали еще длиннее и красивее, и страшнее. Прибавилось блеска и гибкости, и желания, наверное, тоже.

Они слышат меня, я знаю. Они появляются из черного квадрата форточки, словно сквозняк и здесь, в комнате, становятся тем, что они есть на самом деле: длинными гибкими лиловато-серыми щупальцами. Сильными. Ненасытными.

Я чувствую их немой голодный крик, их жажда передается и мне, и я тоже начинаю чувствовать спазмы в желудке. Они тянутся ко мне, плетя магические, завораживающие кольца. Сейчас я впаду в транс и отдам им себя, всю себя, свое красивое тело, свой мозг, свою душу. Они медленно, красиво изгибаются перед моими глазами, постепенно приближаясь — бесконечные прекрасные змеи, бесконечные, как тоска.

Нет, только не я. Пусть кто-нибудь другой станет вашей добычей. Разве вы посмеете напасть на меня — единственную, кто вас понимает, кто ждет вас по ночам, оставляя для вас форточку открытой. Если не станет меня — не станет и вас. Не будете же вы являться моей полубезумной мамочке, которой что явь, что бред — все едино. Да она и живет-то давно уже в бреду, неподвижная, как бревно. Прожорливое бревно. Всего-то и толку с нее, что жрет и гадит, вот уже в течение трех лет — жрет и гадит. Я выношу в горшке ее кал и мочу, меня тошнит, но дважды в день я делаю это — двумя руками переполненный горшок — осторожно, чтобы не разлить (вот уж драгоценность!) — а потом долго-долго мою руки, но перед этим надо вымыть горшок, сполоснуть его хлоркой, и все это — под непрерывное ворчание, под ее вопли и жалобные стоны, которые давно уже вызывают у меня не жалость, а раздражение, смешанное с безысходностью. Иногда мне кажется, что она бессмертна. Пройдет еще пять, десять, двадцать лет, я состарюсь, но все так же, дважды в день, буду выносить ненавистный горшок, все так же готовить еду и с отвращением наблюдать, как она набрасывается на нее, чавкает, глотает не жуя, а масло течет по ее подбородку, заросшему пучками сивых волос.

Разве она человек? Разве это может «звучать гордо»? Да она просто животное. Нет, хуже — амеба. Вот именно, амеба, огромная амеба, которая ест, а после еды, вволю накричавшись и настонавшись, впадает в спячку, для того, чтобы переварить то огромное количество еды, которое я приношу ей пять раз в день — а в выходные дни и чаще — на подносе. Ставлю поднос ей на грудь — и она начинает действовать, ненасытная амеба. Съедает столько, сколько принесешь. Я даже как-то попробовала эксперимента ради — налила борща в чашку размером с тазик. И что? Слопала. Только пожаловалась, глядя на меня с подозрением: «Чтой-то сегодня много. И зачем так много давать?»

Покормив ее, я ухожу на работу, включив для нее телевизор. Она спит под него. Только не любит передач для молодежи — слишком шумные, будят.

Но перед уходом я должна выслушать ее долгое нудное ворчание о том, что я никудышная дочь, что некоторых детей надо бы расстреливать, и было бы очень хорошо, если бы я задохнулась при рождении. Она орет, что лежит целый день одна, пока я верчу хвостом перед мужиками, что я морю ее голодом и жду ее смерти. «Да! Да! — кричу я про себя, — Я жду твоей смерти, старая нудная тварь!». Нет, она орет это не мне — она орет в трубку телефона, когда звонит своим «приятельницам» — таким же глухим, тупым, бессмертным амебам, способным лишь гадить и жрать, жрать и гадить.

— сколько раз, — орет она, когда я, уже одетая, стою в прихожей, — просила купить ее мне вареной колбасы! Знает, что я люблю вареную — так специально же не покупает!

Она орет в трубку, потому, что приятельница, должно быть, тоже глухая тупая и жирная, а я стою в полутьме, меня душат злые слезы и беспощадность просыпается в душе, беспощадность дикого зверя.

— Послала бы соседку за колбасой, — орет она, — так ведь денег-то нет! Всю же пенсию ей отдаю! Канешна, зря! Еще бы не зря! Так вить все время думаешь — дочка вить! Родная вить! Ну канешна! Вырастила на свою голову!..

«Боже, — шепчу я сквозь слезы, — сохрани меня, не дай мне совершить непоправимое!»

Я изо всех сил хлопаю дверью. И иду на работу, губы и руки у меня трясутся, но это пройдет, это скоро пройдет. В подъезде я глотаю таблетки любые успокоительные, которые удается достать по ее, мамочкиным, бесплатным рецептам, — и постепенно отдаляюсь от этого мира, уплываю, оставляя мою боль на берегу.

Работа у меня спокойная — один на один с умной машиной. Никто не влезет с дурацким вопросом: «Ну, как там мама?». Мама, к счастью, там. А я, к счастью, здесь. Вот и весь мой ответ.

Соседи меня не любят — считают, что я как киношный белогвардеец морю мать голодом. Подруг у меня давно не осталось. Жениха нет. Был жених, был. Но я сделала большую глупость — может быть, самую большую глупость в жизни — привела его домой познакомиться с моей бедненькой больной мамочкой. Познакомила…

Мне уже двадцать девять. Морщинки вокруг глаз, складки на горле, дурной волос лезет — в мамочку, наверное. Состарюсь. Стану амебой. Буду жрать, отрыгивать и пукать во сне.

Вон она храпит за стеной. Хотя наутро обязательно скажет, что «бессонница замучила-всю ночь не спала-хоть глаза выколи-а сколько раз просила мне мазэпама купить-дак допросишься как же!». Она так говорит «мазэпама». Она не знает, что я его купила, но пью сама.