— Эй, дядя Федя! Валяй смело, твоя кобыла легше Карьки, не оступится.

И уселся на розвальни, закинув ногу на ногу. Цигарку успел набить махоркой, добытой на лесоучастке, и высек искру из кремня осколком напильника, как вдруг затрещал, заходил ходуном под санями Тарантина лед. Майка визгливо заржала, съезжая задними ногами по вздыбившейся льдине. Федор выскочил из саней, окунувшихся передком в воду, растерянно замахал большущими рукавицами, заматерился:

— Серега, топор давай живо, едрит твою так! Все из-за тебя, сукина сына…

Серега подбежал к Майке, не зная, как подступиться поближе. Кобыла скоблила передними копытами лед, храпела: перевернувшийся хомут душил ее.

— Гужи руби! Быстро, быстро! — командовал Федор, суетясь около Сереги. — Еще разок! Осторожней, лошадь не тяпни.

Едва дотягиваясь топором до гужей, Серега перерубил их. Майка встрепенулась, зафыркала, но не смогла вымахнуть из полыньи, хотя и мелко было.

— Погоди, супонь ослобоню, хомут надо скинуть.

Федор выхватил у Сереги топор, стал подбираться к супони и сам соскользнул в полынью. Закричал благим матом.

Тут появился на берегу конюх Осип Репей с ватагой ребятишек, принялся бранить Федора с Серегой:

— Куда вас черт понес? Чистое наказание! И сам-от в полынью попал, Таранта и есть Таранта, истинная честь…

— Замолчи, балаболошник! Зуб на зуб не попадает, а ты тут со своей проповедью.

— Я те замолчу! Я те вожжами поперек спины! — пригрозил Осип, разматывая принесенные вожжи. — Потерпи маленько. Загнали тебя в леденицу зимогоры, — уговаривал он Майку. — Сей момент все изладим.

Пропихнул вожжи под ноги кобылы, роздал концы.

— Ну-ко, взяли-и! Ребята, подальше от полыньи! Серега, встань сюда… Так, так!

Ободряя Майку, Репей звонко запричмокивал. Она, послушная его голосу, рванулась, и выскочила из полыньи, и неуклюже, по-заячьи села, подрагивая всем телом. Федор хлестнул ее — с трудом поднялась, подобрала левую заднюю ногу. Конюх ощупал ее, определил перелом.

— Загубил лошадку, зимогор. Лучше бы у самого тебя нога отсохла, окаянная твоя сила! — продолжал он распекать Тарантина.

— Да что ты привязался ко мне? Верно сказано, что Репей, — огрызнулся Тарантин. — Може, я загнусь вот после энтого купания? Али я маленькой, не понимаю, что худо, что добро? Креста на тебе, Ося, нет. Тьфу!

Трудно сказать, за что получил Осип прозвище Репей: то ли за эту самую придирчивую въедливость и привычку безудержно разглагольствовать, надоедая собеседнику, то ли за внешность. Вечно он всклокоченный, небритый, все лицо поросло серой щетиной, даже на носу пучочками пробивается волос.

— Хватит вам базарить! — одернул Серега мужиков. — Ругайся не ругайся, а дело не поправишь. Поехали скорей, закоченеешь, — поторопил он Тарантина и передал ему свою фуфайку.

Сани из полыньи вытащили с помощью Карьки, привязали к Серегиным. Майку Осип повел в поводу. Жалко было смотреть, как она куце прыгала по рыхлой дороге на трех ногах.

* * *

Дома сидели без огня. Ленька выскочил на мост, когда под Серегиными сапогами заскрипели ступеньки, весело окрикнул:

— Братка, ты?

— Крыльцо-то надо запирать, а то сидите тут стар да мал.

— Мы тебя поджидали, думали, вот-вот…

Не успел Серега шагнуть через порог, подлетела, шлепая босыми ножонками, Верка и сразу спросила:

— Хлебца привез?

— Привез. И пряников вам, — обрадовал Серега. — Ты чего босиком скачешь? Простудиться захотела?

— Валенки она в мочок промочила, — доложил Ленька.

— А ты не выказывай, ябеда. — Верка подбежала к бабке Аграфене, заприплясывала. — Баба, Сережа хлебца привез и пряников!

— Ну и слава богу! Постой-ка, надо огонь вздуть. — зажгла от горячего самовара серник, поставила на стол пятилинейную коптилку: стекло берегли.

Ребята принялись тормошить мешок. Голубые Веркины глазенки светились восторгом, Ленька степенно сопел, выкладывая на тарелку пряники, поджидал, когда соберут на стол. Бабка достала из своего сундучка мелко наколотый сахар. Началось чаепитие.

— А пряник можно? — спросила Верка.

— Можно. Ешьте досыта, — разрешил Серега.

Ему и самому хотелось позабыть хоть на один вечер о черных пышках, от которых только пучило живот. Вспомнилось, как в первую военную зиму мать ходила по дальним деревням менять вещи. Приносила домой мешок с кусками хлеба, с дурандой, горохом, ячневой крупой — полный соблазнительных съестных запахов. И тоже были «пирования».

— Матка-то как там? Скоро ли домой? — спрашивала бабка, прикладывая к дряблому уху ладонь: плохо слышала.

— Через неделю. Сапоги кожаные ко времю привез ей, галошу она порубила.

— Новехоньки ведь были, только склеила Тимониха. Больше уж, поди, не поедете с сеном? Вешняя дорога — мучение.

— Сейчас Майка провалилась на переезде, едва вытащили. Ногу сломала.

— Ай-ай! — покачала головой бабка.

— Федя и сам выкупался.

— Этот везде совок. Теперь, ведомо, взыщут с вас?

— Насчет лошадей нынче строго. Нагорит Феде. А если разобраться по совести — оба в ответе.

— Баба, съешь пряник.

— Спасибо, милушка, я после.

Бабка погладила жиденькие русые волосы внучки. Она всегда так, поест малехонько и пьет чай. А что в нем толку? Одна вода: ни заварки, ни сладкого.

— А у меня нет галош, — пожаловалась Верка.

— Нечего тебе делать-то, дома посидишь, пока снег растает, — рассудил Ленька. Он был на четыре года старше сестры, ходил в школу.

Верка захныкала, прижалась к бабке. Серега успокоил ее:

— Не реви, Веруха. Завтра попрошу Тимониху склеить и тебе галоши.

Тимониха своим новым ремеслом выручала всю деревню. Из города привезла она это умение — клеить галоши. Зимой хорошо в валенках, а сейчас куда сунешься в них. Серега стал думать, что отдать за галоши. Может быть, буханку? И тут вспомнил, что у Феди Тарантина хлеб намок в санях, и решил отнести ему полбуханки.

Надел фуфайку, сунул под мышку хлеб.

— Ты куда?

— К Федору, замочил он свою буханку в Песоме.

И ребятам, и бабке жалко было хлеба, но все промолчали: дескать, ты хозяин, тебе лучше знать, что делать.

Дождь продолжал моросить. Пахло оттаявшим навозом. С крыш давно согнало снег, дома почернели, притихли, будто нежилые: редко у кого горел свет. Только у Катерины Назаровой сияли окна. Шумилинские беседы всю зиму собираются в ее большой избе. Скучно ей одной-то, баба молодая. А какая беседа без лампы-«молнии»? В лепешку разобьются девки, но керосину достанут у трактористов, принесут.

Сегодня беседы не было. Серега увидел в окне Катерину и придержал шаг. Стояла она против зеркала, повязывала серый пушистый платок. Потом пригладила пальцем темные брови, вроде как улыбнулась, и губы что-то прошептали. «Собирается куда-то, ухорашивается: городская привычка. Кому нынче покажешь красоту-то? И как она живет в такой хоромине? Жутко, наверно».

Ни одной бабе не сравниться с Катериной. Все на ней ладно, статно: хоть фуфайка, туго перехваченная хлястиком, хоть короткополая рыжая шубейка. А белые сапоги с кожаными союзками! Видимо, они особенно нравились Катерине, потому что только сапоги да патефон остались от привезенных из города вещей, остальное променяла на хлеб.