В июне 1897-го я пришла туда подготовленной, полной решимости свершить задуманное, имея в сумочке презерватив («французский мешочек») и гигиеническую салфетку — самодельную, как и все они в то время. Я знала о возможности кровотечения, и в случае чего нужно было убедить мать, что у меня просто началось на три дня раньше.

Моим соучастником был одноклассник по имени Чак Перкинс, на год старше меня и почти на целый фут выше. У нас с ним не было даже детской любви, но мы притворялись, что влюблены (может, он и не притворялся, но откуда мне было знать?), и усиленно старались совратить друг друга весь учебный год. Чак был первый мужчина (мальчишка), целуясь с которым, я впервые открыла рот и вывела отсюда следующую «заповедь»: «Открывай рот свой, лишь если готова открыть чресла свои», — потому что мне очень понравилось так целоваться.

Ах, как понравилось! Целоваться с Чаком было одно удовольствие: он не курил, хорошо чистил зубы, и они были такими же здоровыми, как у меня, и его язык так сладостно касался моего. Позднее я (слишком часто!) встречала мужчин, которые не заботились о свежести своего рта… и не открывала им своего. И остального тоже не открывала.

Я и по сей день убеждена, что поцелуи с языком более интимны, чем совокупление.

Готовясь к решающему свиданию, я следовала также своей четырнадцатой заповеди: «Блюди в чистоте тайные места свои, дабы не испускать зловония в храме Божьем», — а мой развратник-отец добавил: «…и дабы удержать любовь мужа своего, когда подцепишь оного». Я сказала, что это само собой разумеется.

Соблюдать чистоту, когда в доме нет водопровода, зато повсюду кишит ребятня — дело нелегкое. Но с тех пор как отец предостерег меня несколько лет назад, я изыскала свои способы. Например, мылась потихоньку в отцовской амбулатории, заперев дверь на ключ. В мои обязанности входило приносить туда кувшин горячей воды утром и после ленча и пополнять запас, если необходимо. Так что я могла помыться без ведома матери. Мать говорила, что чистота сродни благочестию — но мне нисколько не хотелось, чтобы она увидела, что я скребу себя там, где стыдно трогать; мать не одобряла слишком тщательного омовения «этих мест», поскольку это ведет к «нескромному поведению». (И точно, ведет.) На ярмарочном поле мы завели запряженную в кабриолет лошадку Чака в один из просторных пустовавших сараев, привесив ей к морде сумку с овсом для полного счастья, а сами забрались в судейскую ложу. Я показывала дорогу — сначала по задней лестнице, потом по приставной лесенке на крышу трибуны и через люк — в ложу. Я подоткнула юбки и взбиралась по лесенке впереди Чака, упиваясь тем, какое скандальное зрелище собой представляю.

Чак и раньше видел мои ноги — но мужчинам ведь всегда нравится подглядывать.

Забравшись внутрь, я велела Чаку закрыть люк и надвинуть на него тяжелый ящик с грузами, используемыми на скачках.

— Теперь до нас никто не доберется, — ликующе сказала я, доставая из тайника ключ и отпирая висячий замок на шкафчике в ложе.

— Но нас же видно, Мо. Впереди-то открыто.

— Кто на тебя будет смотреть? Не становись только перед судейской скамьей, вот и все. Если тебе никого не видно, то и тебя никто не видит.

— Мо, а ты уверена, что хочешь?

— Зачем же мы тогда сюда пришли? Ну-ка, помоги мне разостлать попону.

Сложим ее вдвое. Судьи стелют ее на скамейку, чтобы кое-что не отсидеть, а мы постелем, чтобы не занозить — мне кое-что, а тебе коленки.

Чак все время молчал, пока мы стелили свою «постель». Я выпрямилась и посмотрела на него. Он мало походил на мужчину, жаждущего соединиться с предметом своих давних желаний — скорее на испуганного мальчишку.

— Чарльз, а ты-то уверен, что хочешь?

— Среди бела дня, Мо… — промямлил он, — и место такое людное. Не могли бы мы разве найти тихое местечко на Осейдже?

— Да уж — где клещи и москиты, и мальчишки охотятся на мускусных крыс. Чтобы нас накрыли в самый интересный момент? Спасибо, сэр. Чарльз, дорогой, — мы ведь договорились. Не хочу тебя, конечно, заставлять. Может быть, отменим поездку в Батлер? (Я отпросилась у родителей съездить с Чаком будто бы в Батлер за покупками — в этом городишке, немногим большем Фив, магазины были гораздо лучше. Торговый дом Беннета-Уилера был раз в шесть больше нашего универмага. У них даже парижские модели продавались, если верить их объявлению.) — Ну, если тебе не хочется туда ехать, Мо…

— Тогда не завезешь ли ты меня к Ричарду Гейзеру? Мне надо с ним поговорить. (Я улыбаюсь и мило щебечу, Чак, хотя мне хотелось бы отходить тебя бейсбольной битой.) — Это о чем же, Мо?

— Да так. Ты же знаешь, зачем мы сюда пришли. Если тебе моя вишенка не нужна, может быть, Ричард не откажется — он мне намекал, что не прочь.

Я ничего ему не обещала… сказала, правда, что подумаю. — Я бросила взгляд на Чака и потупилась. — Подумала и решила, что хочу тебя… с тех самых пор, как ты водил меня на колокольню — помнишь, на школьном пасхальном вечере? Но если ты передумал, Чарльз… то я все-таки не хочу, чтобы солнце зашло надо мной, как над девственницей. Так как, завезешь меня к Ричарду?

Жестоко? Как сказать. Ведь через несколько минут я исполнила то, что обещала Чаку. Но мужчины такие робкие — не то что мы; иного не расшевелишь, не заставив напрямую соперничать с другим самцом. Это даже кошки знают. («Робкие» не значит «трусы». Мужчина — в моем понимании может спокойно смотреть в лицо смерти. Но возможность попасть в смешное положение, быть застигнутым во время полового акта, его замораживает.) — Ничего я не передумал! — вскинулся Чарльз.

Я одарила его самой солнечной своей улыбкой и раскрыла ему объятья.

— Тогда иди ко мне и поцелуй меня так, как тебе хочется!

Он поцеловал, и мы оба снова загорелись (а то его увертки и опасения охладили было и меня). Тогда я не слыхала еще слова «оргазм» — не думаю, что оно было известно в 1897-м году, — но по некоторым своим экспериментам знала, что иногда внутри получается что-то вроде фейерверка. К концу нашего поцелуя я ощутила, что близка к этому моменту, и отвела губы ровно настолько, чтобы прошептать: