Затем — пустота, перерыв, ожидание.

Его сердце на мгновение замерло в преждевременной тревоге, потом снова забилось. По доскам застучали шаги какого-то зазевавшегося пассажира. Судя по их звуку — женщина. Шуршание юбок, лицо — не она. Всплеск лиловой воды, презрительный взгляд в ответ на его собственный — призывный и вопросительный. Не она.

И все. На мостике пусто. Как будто все кончилось.

Он поднял глаза и изменился в лице.

Он стоял, вцепившись в поручень уже обеими руками. Отпустив его наконец, Дюран обошел мостик и схватил за рукав прогуливавшегося с другой стороны офицера:

— Больше никого?

Офицер повернулся и, сложив ладони рупором, гулким криком передал вопрос на корабль:

— Еще кто-нибудь есть?

На палубу вышел другой офицер, возможно капитан, огляделся по сторонам и, перегнувшись через перила, поглядел вниз на пристань.

— Все сошли на берег! — крикнул он.

Эти слова прозвучали похоронным звоном. Дюран вдруг оказался в одиночестве, за которым последовала внезапно наступившая тишина, хотя вокруг него шума было достаточно. Но для него — тишина. Оглушительная и ошеломляющая.

— Но там ведь… Там должна…

— Да никого там больше нет, — усмехнулся капитан. — Можете сами подняться и посмотреть.

Тогда он повернулся и отошел от перил.

Начали сгружать багаж.

Он ждал, надеясь непонятно на что.

Больше никого. Только багаж, неодушевленные тюки и чемоданы. А потом и это кончилось.

Он наконец отвернулся и поплелся вдоль пристани, затем сошел с нее на твердую землю и сделал еще несколько шагов. Он глядел в одном направлении и не в силах был повернуть голову, как будто находившееся с другой стороны могло причинить ему боль сильнее той, что он испытывал.

Когда он остановился, то не осознал это, а когда осознал — не мог понять зачем. Он вообще не понимал, зачем он здесь бродит. Парохода для него больше не существовало, реки не существовало. Для него больше не существовало ничего. Ни здесь, ни в другом месте.

В глазах его стояли слезы, и, хотя рядом не было никого, кто мог бы их заметить, он все же медленно наклонил голову, чтобы скрыть их от посторонних глаз.

И так он стоял с опущенной головой, словно безмолвный плакальщик над гробом. Гробом, которого, кроме него, никто не видел.

Греющаяся в соломенно-желтых лучах солнца земля расплылась перед его невидящими глазами в неясное бурое пятно. Такой же неясной и мрачной представлялась ему его дальнейшая жизнь.

Потом на землю беззвучно наплыла тень, круглая тень от маленькой головки, появившаяся у него из-за спины. За ней последовали шея и плечи. Изящный изгиб талии. Тень замерла на месте не двигаясь.

Его затуманенные глаза не заметили этого. Они вообще не видели ни землю, ни того, что на ней вырисовывалось; у него перед глазами стоял дом на Сент-Луис-стрит. Он прощался с ним. Он никогда больше туда не вернется, не войдет в этот дом. Он обратится в агентство и попросит его продать…

Он почувствовал, как его плеча коснулась чья-то рука. Коснулась легко и невесомо, ненастойчиво и необременительно, словно прозрачное, бархатистое крыло бабочки. Тень на земле подняла руку, на мгновение сомкнувшуюся с другой тенью — его собственной — и тут же снова опустившуюся.

Он медленно поднял голову. И так же медленно повернул ее в ту сторону, откуда последовало прикосновение.

Словно диск граммофонной пластинки, крутящейся вокруг своей оси, прямо перед ним возникла фигура, как будто повернулся не он, а то, что его окружало.

Фигурка была миниатюрная, но вместе с тем обладала столь совершенными пропорциями, что в отсутствие других людей, которые могли бы послужить эталоном величины, ее можно было бы принять и за великолепную классическую статую, и за крошечную фарфоровую куколку.

Повернув голову, Дюран встретился с ее ясными голубыми глазами.

Лицо ее обладало редкой, невиданной им раньше красотой, красотой мрамора, застывшая холодность которого скрашивалась розовым лепестком губ.

Ей, наверное, едва минуло двадцать. Из-за своего маленького роста она могла казаться моложе, чем на самом деле, но вряд ли намного. О ее возрасте говорили невинные, доверчивые детские глаза и гладкая кожа юной девушки.

На голове у нее, словно букет маргариток, красовалась копна тугих золотистых кудряшек, которые она без малейшего намека на успех попыталась уложить в традиционную прическу. Пресловутая кучка на затылке держалась только с помощью многочисленных шпилек, а челка на лбу походила на бурлящую морскую пену.

Она стояла, слегка подавшись вперед, в позе, известной под названием «греческий наклон». Платье ее имело покрой, вошедший в моду несколько лет назад. Сверху оно плотно облегало фигуру, словно чехол, надетый на сложенный зонтик. Спереди шла широкая планка, присобранная по бокам, что придавало платью вид фартука или нагрудника, а сзади объемная юбка с многочисленными складками и бантиками поддерживалась каркасом — новомодное изобретение, без которого задняя часть женского тела имела бы неприлично гладкий вид. Не придать ей должной выпуклости было бы столь же возмутительно, как выставить на всеобщее обозрение лодыжки или — не дай Бог! — голени.

На золотых кудряшках пристроилась крошечная плоская шляпка из оранжевой соломы, размером не больше мужской ладони, шаловливо сдвинутая набок с намерением прикрыть одну бровь, левую, однако шляпка была столь мала, что сделать этого ее владелице не удалось.