– Жестока?

– Да, да… Что вы так смотрите на меня? Если человек слабый и бесталанный будет гибнуть на ее глазах, она не пожалеет его никогда. А вот над стихами Пушкина она плачет. Прочтет: «Когда для смертного умолкнет шумный день», – и слезы, слезы… А как она красива! Правда, она красива?

– Да.

– У нее лицо меняется, как небо. Тень такая серебристая пробежит – и все черты, и все краски делаются новыми, неожиданными… А какие брови у нее умные и строгие. И тишина в них какая. А где-то далеко в глубине глаз – черная буря… Ведь я правду говорю, Борис Андреевич?

– Да. Правду.

– А рот у нее – как осенняя роза темная…

– Да, да… Как роза темная…

– Ах, я люблю Анну, люблю Анну…

В это время послышался звон бубенцов и на дороге показались шведские санки, запряженные парою. Кто-то ехал на станцию.

– Это княжна и Бешметьев, – сказала Наташа, – они каждый день катаются.

Когда санки мчались мимо, Лунин увидел белокурую девушку в собольей шубке. Девушка ударила бичом и звонко крикнула:

– Здравствуйте, Наташа…

Бешметьев раскланялся с Луниным.

– Я не люблю княжны, – сказала Наташа, – я знаю ее. Она холодная, как лед…

Назад они бежали на лыжах молча, и, только прощаясь, Наташа спросила Лунина:

– А мужа Анны вы знаете?

Лунин нахмурился и ответил сухо:

– Нет. Не знаю. Я познакомился с Анной Григорьевной, когда ее муж был в экспедиции, на Алдане… Он ведь и сейчас там…

– Да, да… Кажется, впрочем, он летом вернется…

– Вот как. А вы с ним дружны?

Наташа засмеялась:

– Вы знаете, он похож на автомобиль. Вы сами увидите. Он – неудержимый, и в нем рычаги какие-то.

Наташа опять засмеялась.

III

Наконец пришла настоящая весна, с половодьем, грачами и великолепным шумом апрельского ветра. Лунин, в высоких сапогах, с крепкой палкой в руке, бродил по окрестностям. Доходил до речки Чернявки и подолгу стоял, прислушиваясь к ее ропоту, и смотрел с любопытством на ее пенистые мутные воды.

В княжеском парке работники убрали мостки, и уже подсохли дорожки, щедро посыпанные красным песком. Управляющий велел снять деревянные футляры со статуй. Теперь Киприда и Амур, Громовержец и Марс розовели в лучах весеннего солнца.

Прошлогодние листья, сметенные в кучи, остро пахли. Круглую беседку исправляли кровельщики. Они ходили по крыше, распевая во все горло. И железо гнулось с громким треском под босыми ногами.

На широкой аллее встречал часто Лунин княжну и Бешметьева. Они катались верхом. Княжна, в амазонке, с густыми рыжеватыми волосами, выбившимися из-под черной шляпы, казалась красивой, смелой, весенней… Бешметьев страстно смотрел на нее.

Она кивала Лунину как знакомому. Один раз ему показалось, что княжна обернулась смеясь и как будто хотела что-то сказать ему, но потом ударила лошадь хлыстом и пустила ее галопом.

По утрам, когда Лунин, проснувшись, открывал глаза, потоки весеннего солнца обрушивались ему на грудь. Ему казалось, что снова молодость посетила его. Он торопился одеться, распахнуть дверь на террасу.

Однажды, когда он вышел так, приветствуя небо и влажную апрельскую землю, сердце его полетело на крыльях в непонятную голубизну: перед Луниным стояла Анна Григорьевна.

Она была вся тут перед ним, обжигая его сиянием своих глаз, вся томная, ожидающая, влюбленная, как весенняя земля.

Он стал на колени, не находя слов, бормоча несвязно:

– Ты… Ты… Опять со мной… Люблю, люблю…

Он припал к ее рукам. Потом торопливо повел ее в комнаты. На пороге они остановились, не в силах идти дальше. Она приникла к нему, и губы их встретились. Лунину показалось, что вот он сейчас открыл что-то новое в Анне, что и поцелуй ее какой-то новый.

И когда Лунин увидел ее распустившиеся волосы и глаза, потемневшие от страсти, и ее грустную улыбку, он богомольно прижался к ее ногам.

– Люблю… Люблю…

– Все – как сон! – сказала она, делая такой жест, как будто она отмахивается от видения. – Все как сон, Борис! Я не знаю, что со мной… Мне хорошо, мне хорошо. И откуда это голубое вокруг? И этот шум откуда?

– Это весенний шум, Анна.

Они вышли на террасу, и Анна, простирая руки, громко кричала:

– Здравствуй, апрель! Здравствуй, лес мой!

И вот, когда она так стояла с поднятыми к небу руками, изнемогая от любви, Лунин вдруг сделался мрачным, как будто вспомнил что-то.

– Когда приедет муж? – спросил Лунин сухо, стараясь не смотреть в глаза Анны.

– В июле, вероятно. Он сам не знает, должно быть. Они замолчали.

– С мужем все кончено, – сказала Анна Григорьевна тихо, – разлюбишь ты меня или нет – с мужем я жить не стану.

– Да. Но ты жила с ним.

Анна Григорьевна со страхом посмотрела на Лунина и стала торопливо поправлять прическу.

* * *

За обедом Анна Григорьевна сидела бледная, и на губах ее была улыбка, слабая и печальная.

Наташа волновалась и даже спросила, не утерпев:

– Анна! Что с тобою, Анна?.. – и грозно посмотрела на Лунина.

Эксакустодиан, ничего не замечая, рассуждал о политике:

– Русские люди должны сплотиться… Интеллигенция ожидовела: министры трусят и либеральничают.

Отец Григорий кивал задумчиво головой и говорил как будто некстати:

– Не высокомудрствуйте, но последуйте смиренным. Не мечтайте о себе…

Авдотья Павловна угощала пельменями. Иногда восклицала, обращаясь к Анне:

– Прекрасная ты моя! Уж рада я тебе и не знаю как. А муж-то когда приедет?

– В июле, должно быть.

И, забыв ответ, немного погодя опять спрашивала:

– А муженек-то когда приедет?

Принесли телеграмму со станции.

– Анне Григорьевне Полянской.

Она покраснела, распечатывая. Кто-то спросил:

– От кого это?

Она прошептала:

– От мужа. В июле приедет.

И скомкала в руке телеграмму.

IV

Михневич пришел к Лунину с большим листом и сказал:

– Пожалуйте подписаться, Борис Андреевич.

– А в чем дело?

Михневич стал рассказывать что-то сложное об обществе трезвости, о народном доме, об исправнике Усачеве…

Лунин махнул рукой и взял перо. Подписываясь, заметил, что в числе учредителей есть и княжна.

– Вот нашего полку прибыло, – сказал Михневич. – Пойдемте, я вам огороды мои покажу за то, что вы человек сговорчивый.

Шли лесом. Там было сыро и мглисто, а в ямах поглубже лежал даже кое-где снег. Шумно пролетел глухарь, испугав Лунина.

Михневич говорил о социализации земли, и казалось, что он вслух читает брошюру – так у него все гладко выходило.

Лунин, улыбаясь, сказал:

– Вот вы складно говорите, Семен Семенович, а все-таки вы мне больше нравитесь, когда молчите. Вы не обижайтесь. Я не хочу сказать, что вы худое говорите. Только такие слова, знаете ли, всегда бескровны, а вот то, что у вас взгляд лесной, что вы огород любите, что вот, я слышал, пчельник у вас великолепный, – это все как-то у вас по-настоящему… Лес и пчелы – прежде всего, а все прочее – литература.

Михневич лукаво и весело засмеялся:

– Я – пчеловод. Это правильно. И огородник я. Боюсь, по правде сказать, что из нашей социализации одна литература выйдет.

Лунин заинтересовался:

– А у вас почему такие мысли, Семен Семенович?

– Как вам сказать… Устали мы ждать преобразований всяческих и, потеряв терпение, за двумя зайцами, пожалуй, погонимся. А это всегда к худому.

– Однако вы – социалист.

– Помилуйте-с. Я человек чистоплотный. Социалистом быть – все равно что перед обедом руки не мыть. Только малыми делами мы заняты. Вот огород наш на кооперативных началах устроен…

– Это я слышал. Но вот насчет неудач вы как-то туманно выражаетесь. А что же помешает вашему делу?

– Многое. Во-первых – истерика…

– Как истерика? Этого я что-то не пойму.

– Истерика не только с медицинской точки бывает, знаете ли, интересна, но и с общечеловеческой, так сказать. Наш интеллигент русский чересчур истеричен, в том смысле, что легко колеблется в своих настроениях. В медицине тоже некоторые определяют истерику как легкую внушаемость. Ветерок повеет, а интеллигент, как домик картонный, – на боку. И затем – потеря мерности, лада и гармонии, так сказать. Все у нас порывами и скачками. И в революцию мы бросаемся зажмуря глаза. А это храбрость не русская. Значит и наш интеллигент от русского начала оторвался…

– Однако, Семен Семенович, вас товарищи ваши еретиком, пожалуй, назовут…

– И уж называли не раз. Они меня терпят, потому что полезный я для них человек. Однако когда я в ссылке был в Вологодской губернии, судили меня однажды.

– За что?

– Не за идеи, а за безнравственное поведение.

– Как так?

– А очень просто. Хорошо, что о моем грехе жена заранее знала. А все-таки ей много неприятностей товарищи доставили.

– Однако это любопытно.

– Да что ж. Извольте, я расскажу… Дело прошлое… Жену я свою люблю и уважаю, но бывают у меня какие-то припадки странные – иначе мои безнравственные поступки затрудняюсь назвать. Вдруг что-то загорится на сердце при иной встрече, и тогда пиши пропало: непременно спутаюсь и что-нибудь натворю. Потом это проходит. И даже как-то нежнее и болезненнее после того жену любишь. Вот и там, в Вологде, случилась со мной история: влюбился я в жену аптекаря. Молоденькая была бабенка. И веснушки, знаете ли, на носу. Не знаю, чем она меня покорила. И что же? Пронюхали товарищи и суд устроили. Развратное, дескать, поведение не соответствует достоинству государственного преступника.