Николай Ребров перекрестился и, пошатываясь, зашагал к дороге. Тьма становилась зыбкой, расплывчатой. Вверху, упав на снеговые тучи, дрожал рассвет. Николай Ребров двигался по дороге, как лунатик, безжизненно и слепо. Брошенные возы, таратайки, походные кухни казались ему то ползущими копнами сена, то невиданными чудовищами. Вот слон больно ударил его бивнем в лоб. Юноша отпрянул, открыл глаза: приподнятая, вставшая на пути оглобля.
«Спеши… А то умрешь»… Кто-то захохотал среди шагающих рядом с ним сосен, и близко взлаяла собачка. «Спеши, спеши, спеши», твердило сердце, но голову обносил угар, и нельзя понять, туда ли он идет. Ученическая шинелишка расстегнута, картуз с медным значком наползает на глаза, сзади треплется холщевый мешок с вещами, давит плечи, и юноше кажется, что в мешке ненужный груз: песок и камни. Он хочет его сбросить, он уже занес руку, но мешок вдруг стал легким, и ноги зашагали уверенней.
— Куда землячок?
Он оглянулся. Чуть позади его шагает, тяжело припадая на ноги, ободранный парень.
— А ты куда?
— Прямо. Я из Красной армии удрал. — Красноармеец легонько снял с Николая Реброва торбу и перекинул через свое плечо: — Видать, устал землячок. Ничо… Я подсоблю…
— Захворал я, — сказал юноша. — В тепло хочется, в хату. Верстах в двадцати отсюда поместье Мусиной-Пушкиной… Там, говорят, пункт. Медицинская помощь.
— Лазарет, что ли? Я тоже чуть жив… Ноги поморозил… Как поем, так сблюю. Да и жрать-то нечего… Ослаб…
— Скоро утро, — вяло и задумчиво сказал Николай Ребров. Во рту сухо, в виски стучало долотом, каждый шаг болезненно отзывался во всем теле.
— Я больше не могу, — сказал он. — Вот костер горит. Пойду, попрошусь, прилягу…
— Жаль, землячок… А то пойдем… Вместях-то веселей быдто… Я поплетусь, а то ноженьки зайдутся, беда. Вишь, обутки-то какие… На торбу-то… Прощай… А ты откудова?
— Из Луги.
— А я Скопской… Прощай, товарищ… — И вдогонку крикнул, как заплакал: — Матерь у меня померла в деревне!.. С голодухи, знать. Земляк сказывал, билизованный… Хрестьянин… Померла, брат, померла. — Красноармеец громко сморкнулся и покултыхал вперед.
Какое-то все золотое и красное. Поют птицы, перекликаются ангельские голоса. И не хочется уходить, отрываться от этих грез. А надо.
— Спит еще, — сказал ангел.
— Пусть спит… Он кажется очень нездоров, — сказал другой ангел.
— Какой он хорошенький.
— Я бы его поцеловала. Очень красивые брови… И все.
— А глаза голубые.
— Откуда знаешь?.. Он защурившись. Спит.
— Мне думается, голубые… При светлых волосах это всегда. Кажется чайник ушел. Где чай?
— Давай лучше заварим кофе. А почему ж у него брови черные? Значит, глаза карие… Достань-ка масла.
— А где оно?..
Ангелы говорили очень тихо. Но где-то вблизи загромыхала русская матерная брань, рай провалился вдруг, и юноша поднял каменные веки. Два ангела в синих, отороченных серой мерлушкой, шубках улыбчиво глядели на него.
— Здравствуйте, с добрым утром! — приветливо воскликнули они. — Хорошо ли спали? Бедный, вы больны?
— Я — Варя, — подошла черненькая, с маленькими алыми губами. — Позвольте познакомиться.
— Мы помещики из Гдовского уезда, — сказала белокурая — Кукушкины. А папа ушел проверять скот.
— Мы же со всем имуществом… Ах, какой ужас эта революция!
Ругань на дороге становилась ядреней и жарче. Поднимали кувырнувшийся в канаву воз.
— Эй, кобылка!.. так-так-так-так… Иди, пособляй!.. так-так..
— Становь дугу! А на дугу вагу… Неужели не смыслишь, так-так-так.
— Ага! Пошла-пошла-пошла!.. Понукай хорошень кнутом!..
— Ну, сек вашу век!.. Ну!!
Юноше хотелось провалиться.
— Благодарю вас за приют!.. — крикнул он. — Мне очень стыдно… Я ночью так ослаб… Извините…
— Ах, что вы! Пожалуйста… А мы пробираемся на Юрьев. Там папочка ликвидирует скот, и мы чем-нибудь займемся, — лепетала черненькая Варя, помешивая закипающее в котелке молоко. — Это в том случае, конечно, если генерал Юденич не очистит Россию от красных банд.
— Ах, пожалуйста! — воскликнула белокурая Нина, и ее строгие брови сдвинулись к переносице. — Какую с папочкой вы городите чушь… Извини меня…
— Брось, сестра, никогда мы с тобой не сойдемся. Там бы и оставалась со своими красными. А вот и папочка…
К костру подошел с быстрыми черными глазами чернобородый человек.
— Ага! Вы уже проснулись? А ведь только еще десять часов, — заговорил он сиплым простуженным голосом. — Ну, батенька, и хороши вы были вчера. Эх, жалко термометр далеко. Дайте-ка голову… Ого! Жарок изрядный.
На большом ковре пили кофе и горячее молоко. Лопнул стакан. Кукушкин злобно бросил его в снег. Парень-работник в рваном овчинном пиджаке возился у костра: переставлял рогульки с повешенными на них котелками, рубил баранью ногу, подбрасывал дрова. Белый понтер, Цейлон, спал у самого костра на сене и дрожал. Помещик ел быстро, обжигался, много говорил, но юношу мучила болезнь, и мысль определенно и настойчиво влекла его на отдых.
Сестры шептались:
— Я говорила — голубые…
— Ничего подобного — серые.
Небо было чистое, с легким морозом. Ожившая дорога двигалась сквозь сосны — телеги, овцы, таратайки, коровы, всадники, солдаты, мужики — дорога взмыкивала, скрипела, скорготала, гайкала и, дуга в дугу, как хребет допотопного дракона, с присвистом и гиком, шершаво змеясь уползала вглубь.
— Я должен идти, — сказал юноша, — вы не знаете, сколько верст до Мусиной-Пушкиной?
— Ах, пожалуйста, мы вас не пустим! — вскричали сестры ангельскими голосами.
И вновь, на короткое мгновенье, закраснело, зазолотилось все.
— Я болен… Мне надо доктора… Там есть.
— Тогда вот что, — проговорил отец и поднялся. — Иван! Заседлай двух лошадей… Понял?
— Трех, трех! — вскричала Варя.
Николай Ребров в ватной старенькой венгерке, подаренной ему помещиком, куда-то плывет в солнечном пространстве.
— Вы мне обязательно должны писать… Прямо: Юрьев, до востребования, Варваре Михайловне Кукушкиной. Ах, милый Коля! Как жаль, что вы больны… Держитесь крепче!
Варя плывет рядом с ним, плывет и говорит, и еще плывет Иван, плывет дорога, люди, лошади, коровы, лес, плывет и фыркает Цейлон.
— У меня двоюродный брат. Я его должен разыскать. Он военный чиновник. При полевом казначействе.
— А вы любите приключения? Я люблю. А то жизнь такая серая, скучная… Особенно в деревне… Мамы у нас нет. Я всегда мечтала: встречу его, встречу, встречу!..
— Кого?
— Вас! Ха-ха-ха! Вам смешно? Милый, милый Коля. И как быстро в несчастьи сходятся люди. Вы мне сразу стали каким-то родным, близким. Мне ужасно хочется ухаживать за вами, быть сестрой милосердия. Но папочка у нас очень строгий… А мама умерла.
Иван плывет, ударяет по воде веслами, лошадь мотает головой, весла говорят:
— Вам, барышня, пора обратно.
— Ничего подобного. Цейлон, Цейлон, иси!
— Барин ругаться будут.
— Не твое дело. Отстань!
Ах, к чему эти споры, когда все плывет, когда голова валится на грудь и хочется тишины и одиночества.
— Цейлон!!.
Красный лес гуще, гуще. Лес преградил дорогу.
— Тпррру!!
Туман и тишина.
Николай Ребров застонал. Зачем? Просто так, взял и застонал. Бездонный колодец. Мерцают огоньки. Под ним — солома и что-то твердое. Он полого скользит на дно, медленно, но верно. И все стонут, справа, слева, впереди, стонут, охают, бормочут и все, вместе с ним, скользят на дно. Там мрак и холод.
Идет вся в белом, белая женщина идет, идет со дна, из холода и тьмы, но в глазах ее огонь и ласка. Не даром к ней тянутся с низу жадные, трепещущие, скорченные руки, приподнимаются от грязной соломы взлохмаченные головы:
— Сестрица… Родненькая.
— Где я? — спросил сам себя Николай Ребров.
Длинный низкий коридор, солома, стоны, кучи тел, электрические лампочки над головой, сестра. И в случайной волне воспоминаний вяло проплывают разрозненные клочья картин и звуков: костры, как кони, и гривастые кони, как костры, снег, выстрел, зеленая зыбь Пейпус-озера и — «милый, милый Коля»… Чей это голос, чьи глаза? Сон или явь все это?