В своих разговорах со мной Ирина часто возвращалась к воспоминаниям о пирожных и шоколадных конфетах, которыми угощало ее солидное, уважаемое в городе лицо с брюшком и длинной бородой.

— Я уверен, — говорил я, — ты бы с удовольствием вышла замуж за это солидное лицо. За его брюшко, бороду и кондитерскую.

— Конечно, вышла бы, — дразнила меня Ирина, — к сожалению, революция помешала. Кондитерскую реквизировали, а владелец магазина бежал в Шанхай. Вот я тебе рассказываю о себе. А ты отмалчиваешься. Где твои родители?

— Довольно далеко отсюда.

— Что ты хочешь этим сказать? Не в Америке же они, не в Африке?

— Дальше, — сказал я.

— Дальше? Ничего не понимаю.

— Поймешь. Я тебе объясню. Объясню в двух словах. Они еще не родились.

— Понимаю. Ты родился раньше своих родителей. Это похоже на тот фантастический роман, который ты начал писать. Ты, наверно, закончил бы его, если бы не контрразведчики. Они унесли с собой начало. Ты помнишь начало?

— Нет. Ничего не помню.

— В тюрьме тебе отбили память. А я помню. Помню первые слова, с которых ты начал.

— Наверно, глупые слова?

— Нет. Не глупые, а странные. Хочешь, я напомню?

— Ну напомни, раз у тебя такая память. Латынь ты запоминаешь плохо.

— Так то латынь. А твое начало мне прямо врезалось в сознание. Еще бы. Ребята смеялись. Ты свой роман начал так: «У нее были глаза, нос, рот и имя. Ее звали Офелия. Но иногда ее называли просто книгой».

Когда Ирина произнесла эти слова, мне стало не по себе. Я с трудом взял себя в руки. Они дрожали. Я поставил стакан с чаем на стол, чтобы его не разбить.

Когда мы вышли из столовой, я спросил:

— Откуда ты знаешь эти слова? Ты их не должна знать. Может, я бредил во сне, а ты подслушала. Если это не так, то все возможно…

— Что например?

— Например, мы придем, раскроем шкаф, а там вместо скелета живой человек.

— Этого не может быть.

Ирина так часто напоминала мне о трех главах якобы начатого и не законченного мною романа, что временами я почти ей верил.

По ее словам, этот незаконченный роман, роман-эмбрион, унесли с собой контрразведчики вместе с брошюркой Каутского и студенческим рефератом на тему «о том, каким должно быть искусство».

Каким же оно должно быть? Об этом шла речь не только в реферате, но и в трех главах, найденных при обыске и забранных как одно из вещественных доказательств.

Ирина чем-то походила на вас, мой дорогой читатель. Она хотела, чтобы я в двух словах изложил ей идею своего произведения. Да, именно главную мысль, и чтобы я сделал это с той безукоризненной четкостью, которую требовал от нее в свое время словесник, спрашивая, например, какую главную мысль положил в основу «Дворянского гнезда» И. С. Тургенев.

— Образ девушки-книги, — допытывалась Ирина, — это символ искусства?

— Я не символист, — отвечал я.

— Но главная мысль в романе должна быть изложена ясно и четко. Этому меня учили еще в гимназии.

— Лучше поговорим о чем-нибудь другом.

— Нет, это мне мешает спокойно спать по ночам. Я должна знать, почему и зачем ты создал этот странный образ? Уж не хотел ли ты сказать, что искусство в будущем станет так похоже на жизнь, что их невозможно будет отличить?

У Ирины была потрясающая память. И она начинала по памяти воспроизводить мир, в который то верил, то не верил штабс-капитан Новиков, мечтавший увидеть тапира.

В эти минуты я почти ненавидел ее. Ведь она вносила путаницу и неразбериху в мою жизнь, которая начала налаживаться после возвращения из тюрьмы и вливаться в обыденность с ее успокаивающим нервы ритмом.

Я был как все. И мне это нравилось. Я был доволен окружающей меня реальностью, и реальность, кажется, была довольна мной. Я ничего не хотел знать кроме нее. А Ирина напоминала о чем-то загадочном и странном, о каком-то фантастическом романе, якобы начатом мной.

— Угу! — несложно отвечал я. — Охота тебе рассуждать о том, чего нет. Ведь романа-то не было!

— Был! Целых три главы!

Как вскоре выяснилось, о существовании трех глав знала не только она, но и несколько моих однокурсников.

Однажды в самый неподходящий момент, когда у меня ныл зуб и болела челюсть, в сквере перед университетом состоялся литературный диспут.

Ох уж эти студенческие диспуты, где каждый хочет себя показать умнее других!

В глупое положение я попал. Стоял и слушал, как мои приятели обсуждали замысел романа, который писал некто Покровский, и этот Покровский был не кто иной, как я сам.

На широкоскулом лице Иннокентия Сыромятникова — сына сторожа таежного зимовья — появилось глубокомысленное выражение. Сыромятников только что проштудировал эстетику Гегеля и говорил таким тоном, каким говорят с кафедры молодые доценты:

— Покровский нарядил свою мысль в пышное, но обветшавшее платье, сшитое еще в эпоху романтиков. Предположим, что в двадцать втором веке книги будут влюбляться в своих читателей и затевать рискованные авантюры. Но где же здравый смысл? Синтез Андерсена с Гербертом Уэллсом — это лебедь и щука в одной упряжке. Долой Андерсена и да здравствует Уэллс!

Кешка схватил меня за руку и стал требовать:

— Объясни свою идею. Сними со своей мысли карнавальный наряд. Убей, раздави сказку! Долой Андерсена!

И тут я, забывшись, горячо стал защищать Андерсена и сказку.

— Гегель утверждает… — перебил меня Сыромятников.

— Гегель не был врагом сказки, врагом поэзии.

— Гегель утверждает…

— Ничего этого не утверждал твой Гегель! Роман — это чудо куда более необыкновенное, чем телефон или даже радио.

— Телефон изобрели!

— А сказка и книги сами возникли, что ли? Или их создал господь бог?

— Нет, ты изложи в двух словах свою идею. Долой Андерсена! Ведь не хотел же ты сказать, что Андерсен со своей сказкой будет существовать и в двадцать втором веке?

— Вот именно. Это и есть моя идея!

Тут Ирина схватила меня под руку и демонстративно повела из сквера.

11

Мы пришли в комнату Ирины. Ирина открыла шкаф, где в пахнущей нафталином темноте еще недавно висела юбка и стоял в стыдливой позе скелет. Юбка была на месте, а скелета не оказалось. Вместо скелета стоял живой незнакомый человек. Это был высокий мужчина с черной курчавой бородкой и в пенсне, похожий на страхового агента или учителя приходской школы.

Ирина побледнела, но, видя, что я спокоен, взяла себя в руки.

— Кто вы такой? — спросила она незнакомого человека, стоявшего в шкафу и растерянной рукой трогавшего свою курчавую бородку.

— Язвич, — сказал он, приветливо улыбаясь.

— Что это значит?

— Не понимаю вашего вопроса. Я — Язвич, Густав Адольфович. Со мной паспорт. И визитная карточка.

Он пошарил в боковом кармане пиджака и вытащил визитную карточку, узенькую и изящную, на которой было напечатано: «Язвич Густав Адольфович. Страховой агент».

— Я ничего не понимаю, — сказала Ирина, и ее калмыцкие глаза сузились, с испугом выглядывая из неаккуратно вырезанной прорези. — Ничего не понимаю, — повторила она.

— Нечего тут и понимать, — перебил я ее, — время потекло вспять.

— Как в твоем романе?

— Не было никакого романа.

— Нет, был. Да еще какой роман! Целых три главы, перепечатанных на пишущей машинке.

— Не было!

— Нет, было!

Она так увлеклась спором, что забыла о постороннем, но он деликатно напомнил о себе.

— Извините меня, если я вам помешал и нарушил распорядок вашего дня. Язвич, — и он поклонился.

Язвич. Это имя к нему подходило. Он мог быть только Язвичем и ни кем другим.

— Вы Язвич? — для чего-то спросил я, словно сомневаясь.

— Язвич, — ответил он охотно. — Густав Адольфович. Можете в этом не сомневаться. Мое имя и безупречное поведение всем известно, так же как и страховое общество, которое я представляю.

Ирина, по-видимому, не слышала этих слов, а может, и слышала, но не придала им никакого значения. Она хотела объяснить себе необъяснимый факт, но факт не давался, он затеял с Ириной какую-то странную лукавую игру, опровергая опыт и здравый смысл, которым Ирина очень гордилась. Действительно, не мог же скелет превратиться в живого человека, значит, это вор или, еще хуже, какой-нибудь белогвардеец, спрятавшийся от погони.

Повернувшись к незнакомцу и оглядывая его с ног до головы своими калмыцкими глазами, на этот раз почти вылезшими из узкой прорези наружу, она строгим голосом повторила свой вопрос:

— Кто вы? И как попали сюда?

— Язвич я. Страховой агент Язвич, — ответил незнакомец чрезвычайно приятным, необыкновенно звучным и вежливым голосом. — Язвич. Пришел застраховать ваши вещи.

— Но, во-первых, у меня нет никаких вещей, кроме взятого напрокат скелета. Его я почему-то не вижу. А во-вторых, сейчас революция, гражданская война. И по этой причине никто не страхует свое имущество. Все страховые компании давно не существуют.

Незнакомец, называвший себя страховым агентом Язвичем, развел руками.

— Хорошо, — согласился он. — Допустим, сейчас революция, как вы говорите, гражданская война и страховые компании уже не существуют. Но как же тогда объяснить, почему я оказался в вашей комнате? Уж не думаете ли вы, что я вор?

— Вы хуже вора.

— Почему хуже?

— Сами знаете — почему. Объясните лучше, как вы оказались в шкафу?

— Как я оказался в шкафу? Не мешайте. Я, кажется, вспомнил. Я вышел в девять часов утра. Это был, если я не ошибаюсь, четверг, семнадцатое февраля тысяча девятьсот второго года.

— Тысяча девятьсот второго? — перебила его Ирина. — А сейчас тысяча девятьсот двадцатый. Где же вы провели восемнадцать лет?

— Не знаю.

— Зато я знаю.

Тут я вынужден произнести тривиальную фразу. В женщинах много детского. А когда ребенок попадает в логический тупик, он начинает плакать. Расплакалась и Ирина. Устроила мне форменную истерику.

— Это было! Было! — кричала она.

— Где было? — спросил я. — Когда?

— В твоем фантастическом романе. Там тоже время текло обратно и скелет превращался в страхового агента. Если бы контрразведчики не забрали бы и не унесли рукопись, я бы тебе доказала.

— Не было никакой рукописи!

— Нет, была! Была! — кричала Ирина, и слезы обильно текли из ее сливоподобных калмыцких глаз. — И я догадываюсь. Ты пригласил актера и оставил его в шкафу, чтобы меня испугать. Это все твои сумасшедшие штучки. Сам в тюрьме сошел с ума и хочешь свести других.

Язвич стоял со сконфуженным видом, словно и в самом деле был в тайном сговоре со мной. А я стоял и думал, — ну, дело дрянь, Офелия опять принялась за свою игру с временем, не считаясь ни с фактами, ни с опытом, ни с нервами людей, перенесших гражданскую войну.