Этой деятельностью заполнялась жизнь двадцатидевятилетнего Пита в Германии. Но теперь, переселившись в Париж, он занимался любимым делом лишь мимоходом, а все свои силы и все свое время отдавал борьбе против нацистов, сотрудничеству в «Парижских новостях». Его родители, богатые кельнские евреи, умоляли его отказаться от политической деятельности. Они просили, они угрожали лишить его материальной поддержки. Ему было жаль их, но пойти им навстречу он но мог. Впрочем, несмотря на угрозы, они высылали ему окольным путем, через заграничных родственников, месячное содержание и вместе с тем старались не без риска для себя переправить ему из Германии его собрание рукописей и первых издании.

Пит был им благодарен. Но если бы они и выполнили угрозы, которыми осыпали его, он не изменил бы своего поведения. Пит жил, как ему нравилось и как он считал правильным. Все, что он делал, было просто, непосредственно. Среди людей, связанных тысячами старых и новых условностей, он один вел себя естественно. Поэтому, как всякое исключение из общего правила, он казался неестественным. Но так как он ни для кого по являлся обузой, его ценили таким, каков он был, и все любили его.

С Зеппом Траутвейном Пит очень подружился. Правда. Зепп но относился к его борьбе за восстановление чистоты классической музыки так серьезно, как он сам, но Петер Дюлькен чувствовал, как много музыки в Зеппе. Пит верил в него, ожидал от него великих произведений, но по собственному душевному опыту понимал, почему Зепп, несмотря ни на что, забросил свою музыку и отдался борьбе против варваров. Его связывала с Зеппом крепкая дружба, далеко выходившая за рамки «коллегиальности», дружба, теплоту которой Зепп скорее принимал, чем разделял.

Когда Петер Дюлькен услышал, что произошло, он не стал тратить время на разговоры. «Это гнусность» — вот все, что он сказал. И принялся ходить по обширному залу редакции, погруженный в раздумье, иногда откидывая со лба каштановые волосы, как обычно, когда что–нибудь волновало его. И снова подошел к товарищам. Заявил напрямик, как всегда, что от Гингольда добром ничего не добьешься. Общими словами тоже делу не поможешь. Надо решиться и забастовать всей редакцией, если увольнение Траутвейна не будет отменено в течение двадцати четырех часов.

В душе все знали, что ото единственный путь, но никто не имел мужества произнести это вслух. Когда Петер Дюлькен своим тягучим голосом, но весьма решительно и определенно произнес это слово, выпустил его из своего большого мальчишеского рта, они испугались опасностей, которые навлекли бы на себя решением бастовать. На редактора Пфейфера серой глыбой навалились заботы. Что станется с женой и детьми, если он лишится оклада, который получает в «ПН»? Редактора Бергера прошиб пот, он боязливо думал о том, сколько будет мыкаться, сколько дорог исходит своими усталыми ногами по знойному городу Парижу, пока найдет хоть какую–нибудь работенку и добудет несколько франков. И даже подвижный деятельный Вейсенбрун с большой опаской думал о последствиях.

«Питу легко, у него есть месячное содержание, — думали они, — а с нами что будет?» Но в то же время они знали, что несправедливы к Питу. Знали, что он сказал бы то же самое, если бы стоял перед нищетой.

— Забастовка, Пит, — наконец заговорил толстяк Пфейфер, покачивая своей крупной головой, — слово большое. А откуда вы знаете, что своей забастовкой мы не сыграем на руку Гингольду? Если он действительно собирается изменить политическую линию, то мы лишь окажем ему услугу, бросив работу. И он воспользуется случаем избавиться от нас без больших хлопот.

Он знал, что это верно и неверно. Но еще раньше, чем они могли взвесить все «за» и «против», в комнату вошел рыхлый бледный человек в несколько поношенном, торжественно длинном, черном сюртуке.

— Здравствуйте, господа, — сказал он не совсем уверенно, с любезной улыбкой. — Надеюсь, мы с вами хорошо сработаемся. Где мне сесть?

И Герман Фиш, новый сотрудник, человек, призванный заменить Зеппа Траутвейна, обвел всех дружелюбным взглядом.

Да, Гингольд не ленился, он хорошо использовал свой воскресный день, он обо всем договорился с Германом Фишем — и вот он здесь, этот Герман Фиш.

— Думается мне, — сказал он, натолкнувшись на враждебную замкнутость редакторов, — что прежде всего следует поздороваться со стариком Гейльбруном.

— Да, это правильно, — подбодрили его, и он, несколько подавленный, исчез в кабинете Гейльбруна.

Редакторы переглянулись. Появление Германа Фиша обостряло положение. Если Гингольд действительно намерен заменить их одного за другим более угодными ему людьми, тогда лучший способ расстроить этот замысел объявить забастовку в ультимативной форме. Если все бросят работу, он будет вынужден либо принять их требования, либо отказаться от издания «Парижских новостей». Ведь ему понадобится не меньше двух–трех недель, чтобы составить сколько–нибудь работоспособную редакцию, а такой продолжительный перерыв погубит газету.

Пит и Вейсенбрун рвались сегодня же предъявить ультиматум Гингольду. Но Бергер и Пфейфер требовали отложить окончательное решение до завтра.

Никому из сотрудников «ПН» не спалось в эту ночь с понедельника на вторник. Они обязаны проявить солидарность; было бы подло бросить на произвол судьбы Зеппа. Но если они забастуют, то надо быть готовым к тому, что упрямый и мстительный Гингольд перестанет выпускать газету, и тогда им придется туго, в особенности в ближайшие месяцы.

С двойственным чувством явились они в редакцию во вторник; они хотели забастовки и боялись ее. И тут пришло известие о смерти Анны; каждому из них казалось, что и он виновен в этой смерти, что все они слишком медлили. И забастовка сразу стала решенным делом, колебания кончились. Теперь они немедленно предъявят ультиматум Гингольду.