Лейб-гвардия его, Нефеды и Митрии, Иваны и Аникиты, Илларионы, Михаилы. Был один Африкан, имя странное, лейб-гренадерского полка. В белых парадных гамашах стоял гренадер Африкан под статуей Клеопатры, на груди старика мерцали донаты Святого Иоанна Иерусалимского, солдатский медный крест, а на остром подбородке гренадера была сухая щетинка, точно колючий снежок.

С середы на четверток заступал в Замок, на караул, под знамена, капрал Африкан Зимин. С особливой медлительностью, ясно звеня амуницией, салютовал императору.

Павел любовался альпийским орлом, и тоже желал его о чем-то спросить, что-то узнать, но, сняв треуголку, только проводил ладонью по пудреной голове и говорил с виноватой улыбкою:

– Вот, брат, брожу по дворцу, словно бы привидение… Спать не могу. Сна, брат, нет.

Морщился и встряхивал головой: дым пудры слетал на красный отворот Преображенского мундира.

– Голова, брат, болит. Медики талдычат о порошках, а помощи нет.

И звякнули в одну ночь медные донаты Африкана и выпорхнуло легкое слово:

– Яблошный квасок… Твому величеству в самую пору: голову освежает и сон подает.

– Ах, брат, и точно, квас знатный, да у меня в замке нет.

– Накажи из торговых рядов, чтоб доставили. В торговых рядах быть должен: яблошный пенничек завсегда ко здоровью.

Так и начались полунощные беседы императора с гренадером. Иногда Павел угощал солдата понюшкой из табакерки. Старик, прихватив на руку эспантон, с ногтя вдувал понюшку в ноздрю.

О фурлейтах, о казенных дровах, о том, как лен мочат во Псковщине, о ватошных зимних камзолах, об якобитах французских, о знаменах и о кампаниях были их ночные беседы. Белый шпиц обнюхивал тупоносые башмаки гренадера, упирался лапами в его костлявое колено и облизывал шершавую солдатскую руку.

– Прокукукали вы мне ту кампанию, – с недовольством сказал Павел о Голландской экспедиции и защелкнул табакерку.

Африкан поморщился от понюшки и вежливо счихнул.

– Может статься, кто и кукукал, – ответил старик. – Токмо не мы. Дюже там лютовали, воздух голландский, нам не способный, цынгой зубы крошило, а сраждениев нет. Нас там в грязях погребли, в Голландии эфтой. Не кампания, а словом сказать – каземат. Врать не буду…

– Каземат… Разве тебе в казематах бывать доводилось?

– Караулы твому величеству и в казематах несем.

– Вот ты каков, Африкан. Молодец.

– Рады стараться, Ваше Величество… Мы и батюшку твово помним.

– Батюшка, – рука Павла дрогнула, он ухватил солдатскую пуговицу.

– А то нет, помним, Ваше Величество. У Петерьгофе стояли, я еще в барабанщиках ходил, с желтым плечом, вовсе мальчишка, и батюшка твой был вовсе молодый, ноги-то долги, в ботфорту обуты, а сам трубочку курит. С проворством, помню, здоровкался, а трубочка глиняна.

Павел выпустил солдатскую пуговицу и, заложив за спину руку, понурился.

Ему шел осьмой год, когда исчез его батюшка, величество всероссийское подобно Гарун-аль-Рашиду. Открывали монахи батюшкин гроб в Лаврах Александро-Невских, а в гробу – паутина, темная шерсть, и в шерсти – порыжелый ботфорт, лоскутья синего мундира и клочья рыжеватых волос. Исчезло величество всероссийское.

Старый гренадер легко дышал над императором. Павел вскинул на него курносое лицо:

– Гренадер, а когда на меня кто помыслит убийством, ты подашь мне защиту?

– Сохрани тебя Бог… Да за тебя, отец, осударь, мы кого хошь, мы все державы штыками перебросаем.

– Ну, ну, полно, старик.

II

С февраля караулы в Замке поменяли постами, и капрал Африкан был наряжен к покоям цесаревича Александра. Каждою ночь, с середы на четверток, ждал старик крепких шагов императора, ударов трости о паркет. Но у покоев Александра государь не бывал.

Две бессонных недели ждал гренадер императора, а на третью, к свету, вернулся с дворцового караула и лег на койку во всей амуниции.

Весь трясясь, поднялся он на койке и в голос вскричал заупокойный псалом. К самому свету заспанный лекарь в шлафроке, молодой дерптский немец, перешел казарменный двор. Гренадеры теснились к стене и слушали, как колотится старый капрал, выкликая псалтирные слова.

– Тут не церква, казерн, – хмуро сказал немец. – Взять отсюда солдата: он помешанный.

Босые гренадеры мягко ступили к Африкану. Стягивают с него зеленый мундир, и медные донаты, и парадную сумку с пылающими гранатами, закутывают его тощее тело в солдатскую робу. Лекарь тронул старика за плечо:

– Ну, дядя, пойдем.

В холщовых подштанниках, как костлявый мертвец, тогда прыгнул с койки капрал, ударил в грудь сухими горстями:

– Братцы, спасите, родимые… Осударя Павла Петровича, братцы, спасите… У-убивцы…

Выхватил из стойки кремневое ружье.

– Окаянные, сгинь – штыком заколю.

И заругался по-матерному. Босые гренадеры, как кошки, кинулись на него со спины, навалились. Старого капрала связали.

По заре, под ружьями, был отведен капрал Африкан в безумный дольгауз, в солдатский сумасшедший дом. Дырявая роба на костлявых плечах, в одних подштанниках шагал по замерзшим лужам альпийский орел, его сивые букли дымились, он выкидывал глухие слова заупокойной псалтири.

О помешательстве лейб-гренадера, за маловажностью приключения сего, его Императорскому Величеству, при мемории, доложено не было.

III

Бороздой ногтя в календаре отмечает Павел свои бессонные ночи. Обскакав поутру на тяжелой кобыле Помпоне Летний сад, он уходит в спальню и ложится за ширмой на койку, как был на прогулке, в ботфортах и треуголке. Он лежит, скрестив на груди руки, он дышит коротко и сипло.