Храбрунов был заместителем директора комбината по быту, я его видел раз: сидел на стуле перед столом инспекторши в отделе кадров, дверь вдруг с грохотом распахнулась, и на пороге, держась за ручку, встал квадратный нахмуренный мужик с длинными, падающими на лоб черными волосами. Он оглядел замершую комнату быстрым резким взглядом, сказал, ни к кому не обращаясь, недовольным громким голосом: «И здесь нет!» — и влупил дверь обратно в косяк.

— Дурацкая смерть… точно, — сказал я. — А тебе ногу не по-дурацки оторвало?

— А! — махнул рукой Макар Петрович. — У меня все по-дурацки, что толковать. Сестры Смирнихины родили. В один день. А?! Это вот да!

— Ну?! Действительно, да так да. — На мгновение, пробившись сквозь мрачную тяжелую раздражительность, во мне поднялось искреннее удивление. Сестры Смирнихины жили в нашем общежитии, обе работали крановщицами, обе в один день вышли замуж — это понятно. Но чтобы умудриться и родить в один день!..

— Старшая, правда, недовольна, — снова хохотнув, сказал Макар Петрович. — У нее на три часа позднее — обидно! Джакомо Леопарди, из серии «История эстетики в памятниках и документах» купил, — без всякого перехода, вспомнив и чтоб не забыть, хвастливо сообщил он. — Прекрасная книга.

— А кто он такой, Джакомо Леопарди? — спросил я.

— Не знаешь? А я думал, знаешь, — смущенно пристукнув деревяшкой о пол, сказал Макар Петрович. — Там написано, в предисловии, известный итальянский поэт девятнадцатого века, ну да не в том дело. Умная книга. Прямо философия целая. Потом дам тебе.

— Спасибо. — У меня не получалось поддерживать разговор, и я боялся, что Макар Петрович как-нибудь не так истолкует мои куцые односложные ответы и обидится. Правда, едва ли он может обидеться на это, но все равно… — С удовольствием почитаю, Макар Петрович, — заставил я себя добавить.

Мы дружим с ним — если это слово уместно, чтобы определить отношения людей, не связанных между собой никаким делом, никакими общими интересами, а одной лишь взаимной симпатией, — полтора уже года. Впрочем, нас связывают книги. Когда-то, в детстве и ранней юности, я читал как одержимый, кажется, я полагал тогда, что смысл жизни в том и состоит, чтобы прочитать книг как можно побольше. Я напичкался мировой и отечественной литературой до того, что, не успевая перевариваться, она торчала у меня из горла изжеванным бумажным комом, и потом у меня долго было несварение — я не брал в руки ни одной книги лет пять. Теперь, с трудом вспоминая писателей и названия, я начинаю все это медленно перечитывать, обнаруживая с удивлением, что, не помня деталей, помню главное — запах, цвет и вкус. Вид книги вновь, как в давнюю пору, только по-иному, не с такой раздражающей силой, вызывает во мне лихорадочное волнение, словно бы что-то посасывает от него под ложечкой — нужно подойти, посмотреть, взять… И каково же было мое удивление — не удивление, нет, я обомлел, — когда увидел, оказавшись у коменданта, многочисленные этажерки с книгами.. Казалось, вся его небольшая квартирка — две обычные общежитские комнатушки, соединенные прорубленной в стене дверью, — была заставлена этими темными от времени, решетчатыми этажерками, никем уже не производящимися, каких уже нигде и ни у кого не увидишь. Сугубо научные и профессиональные, непонятно для чего необходимые коменданту рабочего общежития, вроде «Теории механизмов и машин», безгрешно соседствовали на этих этажерках с «Опытами» Монтеня и «Золотым ослом» Апулея.

— Что-то ты, Виталь Игнатыч, вялый, я погляжу, — сказал Макар Петрович. — Нездоровится, что ли? Или устал с дороги?

— Вялый?.. — пробормотал я, с радостью ухватываясь за подброшенную идею. — Да устал, действительно…

— Ну вот, в самом деле. А я приперся. Как дурак. — Макар Петрович поднялся, скрипнув кроватью, и вслед ее скрипу скрипнул сухо и длинно, когда он оперся на него, протез. — Ну, давай, значит, заходи, как смажешь. — Он сделал было шаг, пусто мотнув парусиновой штаниной, но остановился и хохотнул радостно, прижимая жирный подбородок к шее: — Леопарди в передвижке оторвал. Лежала, никто не брал, представляешь?


Он ушел, я сполз по спинке кровати вниз и снова лег.

Я лежал полчаса, а может, и дольше, — солнце, перемещаясь по небу, пришло на уличную сторону общежития, уже заглядывало в окно, и в комнате делалось душно.

Завтра на работу — в прежний хомут…

Я вновь сбросил рывком ноги на пол, надел сандалии, вытащил из чемодана полотняную кепку, в которой ходил по городу-курорту Сочи, и, закрыв комнату на ключ, спустился на улицу.

Часы на руке показывали около половины первого. Сейчас в моем родном ремонтно-механическом заканчивается перерыв, отведенный на прием пищи…

Улица была все так же пуста, и сквозь тонкую подошву сандалий, расплескивавших тут же оседавшую тяжелую, каменную пыль, которой было засыпано здесь вокруг все, ощущалось, что земля раскалена солнцем, как сковорода.

В чахлом парке перед Дворцом культуры, на асфальтовой дорожке, рассекавшей парк надвое, стояла квасная бочка, и возле нее, несмотря на дневное рабочее время, толклась небольшая толпа. Граненые пол-литровые кружки мелькали в этой толпе там-сям кусками прохладного-прозрачного льда, напоминая своим белым резким блеском о студеной зимней поре.

Прогресс! Невиданный прогресс — квас в нашей захолустной каменной жарильне!

Я встал в очередь, отирая ладонью вспотевший под кепкой лоб, и стоящий впереди меня здоровый, под метр девяносто, широкий, как БелАЗ с карьера, мужик, перетаптываясь от нетерпения на месте, тут же наступил мне на ногу. Я крепко поддал ему в бок кулаком, сталкивая с ноги, и выругался с неожиданными даже для своего раздражения злостью и наслаждением: