Два года он не видел Петрограда. Когда он, впервые покинув родную деревню, ехал с вокзала на Выборгскую, город прошел за трамвайным окном, разворачивая в утреннем тумане свои проспекты с рядами ветвистых трамвайных столбов, витрины широких улиц, сливая в живую черную реку толпы на тротуарах. Но он не остался для Алексея чужим, этот город дворцов и широких, прямых проспектов, этих кварталов от городового до городового, которые подозрительно оглядывали плохо одетого паренька. Острыми ощущениями, редкими радостями, болезненными, незабываемыми ударами он встряхнул деревенского парня, как океанский шторм обжигает молодого моряка. Встряхнул и полюбился накрепко, без колебаний. И второй раз — в отпуску, солдатом — он проскочил с вокзала в предместье, боясь, как чумы, бесчисленных офицерских кокард и генеральских лампасов, которые заставляли его вздрагивать и столбом замирать на месте. Он чувствовал, что если вернется когда-нибудь с фронта, то не в деревню, а в этот шумный город.

— Намерен остаться в Петрограде?

— Лучше бы всего…

Любовь к этому городу не была в глазах Альфреда Бунге недостатком. Он одобрительно кивнул солдату.

…Теперь в Таврическом дворце, в Смольном — Советы. И солдаты во дворцах, в Советах. Он видел когда-то Смольный издали. Цветная ограда, как монастырь на Волхове. А в Зимнем, говорят, дыры от снарядов и стены как решето.

— Что собираешься делать?

— Найдется, я думаю, работа… Что скажут в парткоме.

Альфред еще раз одобрительно кивнул головой. Курил беспрестанно, пуская дым в потолок.

…А тревожно оттого, что по-настоящему не знаешь, как встретят новые партийные товарищи. Подумают — самодемобилизовался, как другие. Может быть, действительно по-партийному нужно было: нос в крови, а часть найти. Ехать не в Петроград, а в Самару или остаться на фронте добровольно. Показать образец дисциплины.

У Альфреда свой ход мыслей. Он сухо спросил:

— Все бегут с фронта. Кто же будет в окопах?

Алексей понимает не хуже латыша: покуда не заключен мир, надо кому-нибудь оставаться в окопах. Но латыш попал в больное место. Алексея разбирала досада, и он сказал:

— Все равно мало народу осталось. Мир будет…

— Ты, вероятно, думаешь, революция — это большая драка. Все получить и ничего не дать.

Глаза Альфреда неприятно потемнели. Он поднялся и вышел в коридор. К вагону на рысях подкатывала такая же забитая народом станция.

«Сухие дрова жарко горят», — посмотрел вслед латышу Алексей.

Народ неистово шумел у окон. Густой морозный пар у красных от натуги лиц. В отчаянии стучат, заглядывают в окна.

Было любопытно узнать у латыша, откуда он едет, кого везет, но Бунге не располагал к вопросам. Зато он хорошо и охотно слушал. За рассказом было спокойнее. Тысячи людей оставались на станциях, пропуская уже не первый поезд. Крыша вагона подозрительно грохотала под каблуками замерзающих наверху пассажиров, а он ехал в тепле и чистоте. Он был как бы под арестом, но арестовавший его комиссар поил его чаем, внимательно — это видел Алексей — присматривался к нему. Ну что ж, пусть смотрит. Хорошо или плохо он сделал, уехав с фронта, едет он не на печь в деревню, а в Петроград и дальше служить революции.

У Гатчины Альфред сказал:

— Я вижу, ты парень неплохой. Но на фронте ты, видно, разболтался. И кроме того, тебе следует учиться.

На суховатый тон, на скрытую насмешку Алексей едва было не рассердился, но раздумал.

— Что-что, а учиться не отказываемся.

В ясной веселости его серо-голубых глаз опять играли огоньки умного задора.

Гремел Американский мост, пошатываясь, летела навстречу кирпичная церковь, городские дворы открывали свои панорамы, заборы мчались вместе с поездом. Вот за рядами не то стоящих, не то катящихся вагонов исчезло предместье, кладбище, еще церковь, и латыши стали разбирать винтовки.

Из закрытого купе, застегиваясь на ходу, вышли трое. Красные лампасы и красные лацканы лишенных погон генеральских шинелей теперь не настораживали и не пугали. Лица стариков были подготовлены к тому, чтобы встретить и праздное любопытство, и острую неприязнь. Но людям на вокзале было некогда, и арестованный генерал перестал быть сенсацией в столице.

Альфред и Алексей прошли впереди конвоя, и здесь, отправив грузовик с командой, Бунге предложил Алексею свезти его в райком.

— Хорошо бы в Выборгский. Там брат… — непосредственно обрадовался Алексей.

— Безнадежный ты человек, — сказал, садясь в присланную за ним машину, Альфред.

— Ну, ничего, как-нибудь, — тряхнул кудрями Алексей и сел рядом.

Подавшись вперед на резком ветру, смотрел он в лицо этому городу, стараясь угадать в нем шрамы от перенесенных потрясений и радость свершенных побед. И Петроград щедрой рукой бросал ему навстречу доказательства, что Октябрьские дни — это не сон, не яркое желание, но самая настоящая реальность, над которой больше не властны ни ненависть, ни хитрость врага, ни расстояние, ни время.

Как птицы, примостились на самых высоких, казалось бы, недосягаемых местах алые флаги. Над памятниками царей — кумачовые полотна. Ветром революции сдуло с площадей и улиц черных, как гвозди, городовых, серебристых околоточных, подтянутых офицеров, тяжеловесных господ в бобрах и дам, не смеющих ступить на булыжник улицы, чтобы не повредить хитроумный и хрупкий башмачок. По мостовым, забегая на тротуары, с песней шагали отряды матросов, красногвардейцев. Безусый юноша в картузе и коротком пальто стоит на перекрестке улиц, и карабин за его плечами глядит дулом в землю. Дворцы решительно перечеркнуты кумачовыми лентами со знакомыми еще с фронта словами. На мостах и трамвайных столбах — флажки.

Алексей старается угадать больше, чем показывает город. Особняки, магазины и фирмы — мертвецы. Им еще не прикрыли глаза пятаками. Роскошные подъезды, еще не распахнувшиеся навстречу толпе тяжелые двери — это еще не взятые бастионы врага.

Одинаково радостны и понятны вчерашнему фронтовику песни матросов и боязливые выкрики обиженных революцией, несущиеся по ветру знамена и разбитые стекла, вынесенные ударом ворота и пожарища — легкие раны, царапины, которые хорошо считать после боя.