Я вспоминал все это с замиранием сердца и с наслаждением переживал вновь свое волнение. Вспоминая это, я заметил, что я с каким-то настоящим сладострастием упиваюсь страданиями издыхающего животного. Мне стало совестно за себя. И тут я сразу, не умом, а сердцем почувствовал, что это убийство волка было само по себе делом дурным, что хуже еще самого дела было мое наслаждение им, и что хуже всего была та недобросовестность, с которой я оправдывал все это.

Тогда только рассудок указал мне и логическую несостоятельность моего прежнего рассуждения в пользу охоты. Я понял, что если я, убивая волка, утешаю себя тем, что спасаю его жертвы от смерти, то, став в положение самого волка, я мог бы точно так же сказать, что, оставаясь в живых и поедая, например, зайца, я спасаю тех насекомых, которых вместе со своим кормом проглотил бы заяц, если бы он остался жив, и т. д. без конца.

Не стоило бы, пожалуй, упоминать о таких жалких софизмах. Но при разборе их невольно напрашивается аналогия с теми громкими фразами и глубокомысленными рассуждениями, которыми мы привыкли оправдывать более крупные безобразия современной жизни, узаконенные общественным мнением.

Я помню еще, что одно время опасность, которой подвергается охотник при некоторых видах охоты, служила в моих глазах обстоятельством, придающим охоте какое-то особое достоинство. Я не замечал тогда того, что охотник всегда устраивается так, что для него несравненно меньше опасности, чем для зверя; а главное то, что, рискуя для забавы своей жизнью, данной ему для служения людям, охотник не только не уменьшает, но и увеличивает свою вину. Существует столько способов служения ближнему с опасностью жизни, что грех подвергать себя ей для своей похоти.

Но если охотники и гордятся опасностью, которой они иногда подвергают себя, зато они вовсе не замечают другой, безо всякого сравнения более существенной опасности, которой они постоянно подвергаются при всех, решительно всех видах охоты.

Сострадание предоставляет одно из самых драгоценных свойств человеческой души. Жалея страдающее существо, человек забывает себя и переносится в его положение. Этим он освобождается от ограниченности своей отдельной личности и получает возможность чувствовать единство своей жизни с жизнью других существ, представляющейся ему без страдания непонятной и чуждой, совершенно отдельной, не имеющей с его жизнью ничего общего. Упражняя и развивая эту способность, человек приближается к слиянию с той вне-личной жизнью, которая поднимает на высшую ступень его сознание и дает ему наибольшее доступное ему благо. Таким образом, сострадание, содействуя для других существ облегчению их страданий, вместе с тем приносит еще больше пользы тому, в ком оно зарождается.

Будда Саккиа-Муни, учитель сострадания, запрещал своим ученикам убиение какой бы то ни было живой твари. Сохранилось трогательное сказание о том, как один из его странствующих последователей набрел на собаку, страдающую от язвы, наполненной червяками. Странник, как говорит предание, присел на землю, своими руками вытащил червей, сгреб их в кучу на дороге и пошел дальше. Но вдруг он вспомнил о том, что отнял пищу у червей, и что они умрут без нее. И ему их стало жалко. Он вернулся назад и, вырезав кусок мяса из своей голени, положил его в кучу червей, чтобы им было чем питаться. И тогда только он со спокойной душой пошел своей дорогой.

Сказание это поучительно не в том, конечно, смысле, что и нам всем следует отдавать себя живьем на съедение червям, а в том, что нет пределов увеличения чувства жалости, и что она никогда не должна быть заглушаема, а, напротив, всегда поощряема.

Жалость — одно и то же чувство, будь оно вызвано страданиями человека или мухи. Как в том, так и в другом случае человек, отдаваясь жалости, выступает из своей личности и увеличивает объем и содержание своей жизни. И поэтому человек должен особенно дорожить всяким проявлением в себе жалости, к какому бы существу она ни была вызвана, при первом малейшем проблеске жалости, хотя бы вызванном самым, по-видимому, ничтожным поводом, следует дать ход этому чувству, не заглушая его. Человек, понимающий значение жалости, не станет опасаться того, что проявление ее могут показаться людям смешными. Что ему за дело до того, что, вынесши на двор и выпустив из мышеловки пойманную мышь, вместо того, чтобы ее убить, он вызвал насмешки или неодобрение окружающих его людей, когда он знает, что этим он не только спас от смерти существо, не менее его дорожащее жизнью, но, дав свободный ход чувству сострадания, приблизился на шаг к той высшей жизни всеобъемлющей любви, которая не вмещаясь ни в каких условных границах, освобождает его от смерти и сливается с источником жизни.