Из Ленинграда мы выехали в двенадцатом часу. Июльская ночь достаточно темна, чтобы нашу до черноты коричневую машину не было видно на черной лепте асфальтового шоссе, и достаточно светла, чтобы из машины видеть места, по которым мы ехали. Движения почти нет, лишь немногие встречные грузовики. Людей тоже по видно. За Красным Селом — темные, притихшие деревни. Справа селения Русское и Финское Высоцкие. Вот на дороге Кипень, от которой вправо отходит дорога на Ропшу. Знакомые, знакомые места. В Ропше я когда-то учился, в этих окрестных селениях проходил практику. В Ропше — охотничьи угодья русских царей; там дворец, в котором убили Петра III, а затем вот жили и мы, студенты сельскохозяйственного политехникума. Рядом бумажная фабрика, путь до которой от Красного Села всегда усеян обрывками бумажек: всю дорогу они летят с грузовиков, которые возят на фабрику сырье — макулатуру и тряпки. В парковых озерах — огромные карпы, форели, орфы, сплывающиеся к местам кормежки на звон колокола. Есть небольшой прозрачный прудок с голубым дном, отчего и вся вода в нем сказочно голубая. Он называется Иордань. В нем, рожденном подземными ключами, берет начало вся система ниспадающих каскадом ропшинских прудов. Ропша — ото сплошная романтика. Не только обширные, красивейшие старые парки с прудами, каменными, обкиданными лишайниками, горбатыми мостиками, не только сумрачные дворцовые недра, но эго и место боев времен походов Юденича на красный Петроград. На металлической решетке вокруг дворца остались выбоины, вмятины, сделанные пулями тех времен. Недаром именно в Ропше, вокруг которой еще есть следы артиллерийских позиций, не то наших, не то белогвардейских, мы с таким жаром учились стрелять из боевых винтовок и из пулемета «максим». Всю жизнь, с пионерского возраста, каждый из нас готовился к неминуемым битвам с мировым империализмом. И вот этот час настал. Мы едем на фронт мимо знакомых мест, в которых проходила юность, боевая юность, полная огня и романтики, идейного смысла, да, едем вперед, где нас ожидают неведомо какие испытания…

На одном из поворотов шоссе, в лесу, видим сброшенный в канаву грузовик. Останавливаемся, рассматриваем: вся кабина в мелких дырках, доски кузова местами разодраны в щепье. Мы догадываемся: это сделали пули. Мольво объясняет: «Вот о чем я вам и говорил, товарищи. Это из пулеметов. Позавчера ехал, еще ничего тут не было. Значит, минувшим днем. Совсем недавно».

Серафим Петрович Бойко сосредоточен и задумчив.

Дальше, в одной из деревень, уже не останавливаясь, проезжаем мимо расколотой надвое небольшой кирпичной церковки. Груды битого кирпича. Это уже не пули, это бомбы.

От Ленинграда мы отъехали, наверно, километров сто с чем-нибудь, когда в сумерках увидели надпись на дорожном указателе: «Ополье». Это большое село с множеством хороших домиков, обшитых тесом, крашеных, с железными крышами. Слева протянулись какие-то приземистые старинные строения с арками, вроде как у Гостиного двора. Мольво сказал, что это старинный ямской двор, или та почтовая станция, на которой меняли, бывало, лошадей. Дальше, тоже слева (без объяснений было видно), стояла белая церковь, и вокруг нее, под кронами густых деревьев, за железной оградой, располагалось кладбище. Сразу же за кладбищем скрывался под деревьями небольшой двухэтажный домишко.

— Вот и наша редакция! — сказал Мольво.

Редакция спала, крошечные ее комнатки были полны посапывающих людей. Мольво почесал в затылке, и мы пошли через дорогу в довольно большой дом, внизу которого был сельмаг, а на втором этаже, куда надо было подыматься по скрипучей деревянной лестнице, в единственной большой комнате без всякой мебели, прямо на полу, тоже спали люди. Но там места еще были, и мы нашли их себе возле окон, расстелили, тоже на полу, шинели, легли и тотчас уснули — было часа три ночи.

Довольно скоро нас разбудил какой-то шум, стук, бряк. Кто-то чиркал спичками, светил ручным фонарем.

— Вот здесь, товарищ полковой комиссар!.. Здесь и располагайтесь.

В свете спичек и фонарей мы разглядели внушительную фигуру, стоявшую посреди комнаты. Человек был плотный, одет в шинель, на шинель накинута плащ-палатка, из-под нее виднелись кобуры пистолетов, футляры биноклей, подзорных труб, полевые сумки; голову его прикрывала каска, в руках он держал карабин. А поскольку приведший все время поминал при этом «полкового комиссара», то есть называл колоссальное воинское звание, за которым сразу же идут звания, равные генеральским, то спавшие тотчас вскочили, кто в чем был, и вытянулись, приветствуя полководца. Полководец скомандовал:

— Вольно, вольно. Продолжайте сон. — И ушел, грохоча сапогами по лестнице. Ему этот ночлег, видимо, не понравился.

Михалев назвал какую-то незнакомую мне фамилию и, перевернувшись на другой бок, добавил:

— Он корреспондент чего-то, не то ТАСС, по то радио. Завтра узнаем. Зовут его Гришкой.

— Полковой комиссар — корреспондент? — Я удивился до крайности. Я плохо знал армейские дела.

— Да, как-то присвоили ему в свое время такое звание, вот и носит четыре «шпалы».

У меня не только «шпал», у меня не было даже и двух «кубиков», как у Михалева. Засыпая вновь, я не без зависти думал об экипировке и об арсенале газетного полкового комиссара. Он был, конечно, во всем этом шикарен и внушителен. Мы валяемся на грязном полу вповалку, а ему где-то, поди, уже взбивают пуховики…

Пишу я эти строки в пустом сенном сарае на околице Ополья. На улице жарища, в сарае прохладно, его продувает ветерок. Мы с Михалевым только что составили здесь свою первую корреспонденцию, помеченную внизу, под нашими подписями, многозначительными словами: «Действующая армия». А в сарай забрались потому, что, по рассказам местных жителей, это самое спокойное место: за сараем лежит большая луговина, на которой оборудован ложный полевой аэродром — стоят фанерные самолеты, вытоптана взлетная полоса, валяются старые бочки из-под бензина. Немцы давно разобрались, какой это аэродром, поэтому и он сам и все, что вокруг него, — наиболее спокойное место в районе Ополья.

Какая же и о чем, о ком написана нами корреспонденция?

С утра мы отправились в редакцию газеты «За победу». Там уже стучала «американка» — печатался тираж очередного номера. Под приглядом старого печатника работе на этой несложной машине училась совсем молоденькая девчушка, лет шестнадцати с небольшим. Она сказала, что ее зовут Машенькой, она тоже ополченка, вступила добровольно, она только что весной окончила девятый класс.

— Машенька, но почему же вы, милая, не пошли куда-нибудь в госпиталь в Ленинграде? Почему непременно на фронт, почему воевать?

— Хочется поскорее узнать жизнь, стать взрослее, полезней народу, — говорит она просто, механически снимая отпечатанные листы с машины. — А то я совсем какая-то девчонка.

Вся редакция — добровольцы, ополченцы — народ дружный, крепкий. Мы позавтракали с ними и хотели тотчас отправиться вперед, в полки, в батальоны дивизии, в боевые порядки. Нам сказали, что одни мы заблудимся в лесах, а вот к вечеру кто-то поедет и нас проводит, покажет дорогу. Запросто путаться по фронтовым дорогам не стоит, можно попасть в переделку.