Он несколько раз видел Олби в доме Уиллистонов. В те дни неустройства, когда он мыкался в поисках работы, Уиллистоны любили звать гостей. Может, и сейчас любят; он сто лет их не видел. Он жил вместе с Гаркави, вот и приглашали с ним за компанию. Олби цеплялся к Гаркави, и — да, конечно, теперь-то Левенталь вспомнил — его задели кое-какие штучки Олби, вся эта манера. Миссис Олби была тихая такая блондинка. Интересно, куда она подевалась; бросила его, развелась? Левенталь, оказывается, очень даже ее запомнил; весь облик, твердость лица, форму глаз, серых глаз. Он еще решил тогда, что она чересчур хороша для своего мужа, который торчал рядом, рюмка в руке, глазел на других и посмеивался. Может, Уиллистон интересовался его суждением, потому он на всех и пялился, развалясь на софе, — длинные руки-ноги, рот до ушей. Время от времени бросал словечко жене, так втыкаясь в кого-нибудь взглядом, что делалось до неловкости ясно, о ком речь. Часто выхватывал взглядом Гаркави, и Левенталь изводился, хоть сам Гаркави и в ус не дул. Гаркави, надо признать, вообще привлекал внимание. Не дурак поговорить, он на этих вечерах вообще ни с того ни с сего заводился. Из-за любой ерунды возбуждался, жестикулировал, задирал брови, и нос, конечно, делался еще длинней. Глаза при этом — светлые, круглые плошки, и со лба уже отступили пугливо светлые жиденькие кудерьки. Олби разглядывал Гаркави с любопытством, осклабясь; он, по-видимому, наслаждался. Наверно, бросал на его счет кой-какие остроты жене, та улыбалась, но, в общем, не отвечала. Кажется, Гаркави заметил. Левенталь его никогда не спрашивал, но да, видно, до Гаркави дошло, потому что его черты, еврейские в частности, как-то подчеркнулись. Но он продолжал, продолжал, изображал в лицах аукционщиков, а на самом деле передразнивал собственного отца. Левенталь смотрел без улыбки, мрачнее тучи. Смех, слегка двусмысленные аплодисменты, в основном с подачи Олби, очевидно, вдохновляли Гаркави, и он начинал все снова, на бис. Уиллистоны смеялись вместе с гостями, хоть несколько сдержанно, и нервно поглядывали на Олби. Левенталь сам раза два фыркнул. И было противно.

А случай, который имел в виду Олби, был вот какой: Гаркави как-то, вместе с девицей, которую привел к Уиллистонам, пел спиричуалз и старинные баллады. Было поздно, все притихли, слегка подустали. В тот вечер Гаркави вел себя скромней, чем всегда. Петь он не умел, но хотя бы смеха не вызывал, не напрашивался. Девица тоже пела неважно; спотыкалась на каждом слове. Но в общем было приятно. А в середине баллады влез этот Олби; теперь что хочет пусть говорит, он был пьян.

— Зачем вы поете такие песни? Вам не стоит их петь.

— Почему, хотелось бы знать? — поинтересовалась девица.

— О, и вам, кстати, тоже. — Олби улыбнулся своей особенной, косой улыбкой. — Зачем вы их поете? С этим надо родиться. Вы с этим не родились, нет, и нечего браться не за свое дело.

Тут подала голос жена:

— Не обращайте внимания, вы очень мило поете.

— А-ах, ну еще бы, — презрительно кинул Олби.

— Что ж, спасибо, мистер Олби, — сказал Гаркави. — Это чудная песня.

— Пой, пой дальше, Дэн, — науськивала его Фебе Уиллистон. И Левенталь сказал:

— Допой уж до конца.

— Да-да, сейчас. — И Гаркави начал балладу сначала.

— Нет, нет и нет! — снова влез Олби. — Не вам петь эти старые песни. Это надо впитать с молоком матери.

Жена покраснела, сказала:

— Керби, ну зачем ты так.

— О, не беспокойтесь, мадам. — Гаркави втянул подбородок, скрестил на груди руки и посверкивал круглым глазом.

— Ты пой, Дэн, — сказал Левенталь.

— Спойте псалом. Пойте-пойте, разве я против. Спойте псалом какой-нибудь. Я с удовольствием послушаю. Ну, давайте. Нет, правда, — не унимался Олби.

— Я псалма ни одного не знаю.

— Ну, любую еврейскую песню. То, что вас действительно забирает. Спойте про мамочку.

И с пьяно-сосредоточенным видом, весь подавшись вперед, уставив локти в колени, якобы изготовился слушать. Он лопался от удовольствия; он улыбался девице, улыбался Гаркави; даже Левенталю перепал ласковый взгляд. Жена Олби потихоньку норовила от него обособиться. Уиллистоны конфузились. Олби был им не просто знакомый — друг, Уиллистон потом еще лез оправдываться, пытался как-то объяснять это безобразие.

Вот, собственно, и все, что произошло. Левенталь бесился, естественно, но не долго. Плюнул, забыл. И Олби подумал, что он способен из-за такой ерунды взлелеять столь сложную месть? Значит, идиот. И масштаб оскорбления сильно преувеличен, и ах, скажите, как он тонко умеет поддеть. Или он думает, что в тот вечер открыл что-то новенькое? Значит, тем более идиот. «Ну, положим, я бы и затаил злобу, неужели бы я так себя вел? И что он себе позволяет? Что о себе возомнил?»

Одно то, что он попросил Олби вывести его на Редигера, само по себе ведь показывает, во что он ставил тот эпизод. Знакомый Уиллистона тогда как раз вернулся из Аризоны, Левенталю пришлось искать новое место. Уиллистон написал ему отличное рекомендательное письмо, с ним было удобней куда-то соваться. И все равно — несколько месяцев прошло, пока его взяли в «Берк — Бирд и компанию», и за эти месяцы он извелся, стал снова конфликтным, трудным, обидчивым, то ни с того ни с сего на кого-то окрысится, то ударится в панибратство. До Уиллистона дошли слухи, он вызвал его, долго и нудно отчитывал. Левенталь надулся, взвился, предлагал Уиллистону вернуть письмо — глупость, теперь-то ясно. Но ему показалось, Уиллистон жалеет, что его написал.

Он сам надумал прощупать Олби насчет работы у Дилла. Уиллистон идею одобрил, возможно, он и поднажал на Олби, чтоб представил его Редигеру. Или Олби самому захотелось загладить свое хамство. Уиллистон на этот счет распинался, все хотел разобъяснить. Надо знать Олби, когда он трезвый: умный, достойнейший человек. А у пьянства семейная подоплека; новоангликанское воспитание; там даже священники были в роду; ему надо сбросить это давление, а сбросит, он станет другим человеком. Левенталь поддакнул рассеянно — бывает, бывает; да он и не держит на него особого зла. «Я буду ему очень обязан, если он организует мне эту встречу. Даже забавно — устроиться на службу по такому блату».

Та встреча в «Диллс Уикли» до сих пор саднила занозой.

Редигер чуть не час его протомил в прихожей, потом еще минут пять уже в кабинете. Наблюдал, как несколько буксиров волокут по реке грузный лайнер, стоял спиной. А когда повернулся, Левенталь сразу понял, что ничего ему тут не светит; Редигер еще рта не открыл, а он уже понял, что зря притащился. Редигер этот был коротышка, широкомордый и красный и пронзительно-рыжий. Светлая щетка усов, вислый, мощный нос, широко раздвоенный на конце. Заговорил быстро, напористо, безапелляционно, сиплым басом. Левенталь сразу подумал: «Я, видно, не вовремя». Так он потом и не мог разобраться, то ли попал Редигеру под горячую руку, и потому он на него напустился, то ли Редигер вообще так обходится с теми, кого не хочет брать, кто зря отнимает его драгоценное время. В тот вечер, отчитываясь Гаркави, Левенталь говорил: «Он кипел, как котел. В жизни не видел ничего подобного».

— Ну? — сказал Редигер и положил кулаки на стол. Будто пресекая желание сразу опять отвернуться к окну. Левенталь только рот открыл, он резко его оборвал: — Нет вакансий, нет вакансий. Все забито. В другом месте поищите.

Левенталь промямлил:

— Я думал, у вас есть место. Я не знал… Разве мистер Олби вам не говорил насчет меня?

Меж тем Редигер его оглядывал. Они были на шестидесятом этаже здания Дилла. Солнце таилось внизу, за скучными, черными, потускнелыми шпицами и уступами небоскребов.

— Опыт какой? — буркнул Редигер.

Левенталь сказал.

— Нет-нет, это отставьте. В газетах каких работали?

— Ни в каких. — Левенталь начинал уже раздражаться.

И тут Редигера взорвало, понесло:

— Какого же дьявола вы у меня отнимаете время? Зачем пожаловали? Убирайтесь. Господи Иисусе, припереться, отрывать человека от дел, не имея ни хрена за душой!

— Извините, что побеспокоил. — Левенталь говорил скованно, скрывая свое смятенье.

— Наша профессия — новости. Если у вас нет ни малейшего опыта журналистской работы, вам тут делать нечего. У нас тут что, по-вашему, — курсы подготовки?

— По-моему, я такую работу осилю. Я читал ваш журнал, и мне кажется, я это осилю. — Он подыскивал слова, спотыкался, он свесил голову.

— A-а, вам кажется? Кажется вам?

— Да… — Левенталь уже немного оправился. — Я не знал, что мой опыт вам не подходит. У меня тут письмо мистера Уиллистона. Он сказал, что вас знает. — Левенталь полез в карман.

Но Редигер уже орал:

— Не надо мне никакого письма!

— Но мистер Уиллистон сказал, что не видит оснований опасаться, что я вдруг не справлюсь с такой работой…

— Кто его спрашивает. Плевать мне, что он сказал.

— Мне кажется, он за свои слова отвечает. Я уважаю его мнение.

— Я сам свое дело знаю. Оставьте в покое вашего Уиллистона. Я сам могу судить, кто мне требуется. Вы не подходите.

— Возможно, вы свое дело и знаете, — сказал Левенталь вяло и ровно, набычась. — Тут я не спорю. Но что такого особенного в вашем журнале? Я его читал, я уже говорил. — Сунул в рот сигарету, без спроса потянулся за спичками у Редигера на столе, отломил одну, чиркнул, запустил в пепельницу. Злой, как струна натянутый, он ухитрялся изображать холодную невозмутимость. — Всякий, кто может два слова связать, вам так напишет. Если бы вы попробовали человека и сказали, что он не подходит, вот тогда я сказал бы, что вы свое дело знаете. Это выдумка, мистер Редигер, — насчет газетного опыта.

Редигер заорал:

— Выдумка? Да? Да?

Левенталь увидел, что того удалось пронять, и вдруг обоих забрало, понесло, воздух раскалился от злобы, от жажды поддеть, ужалить, и никто не хотел сдаваться.

— Очень просто, — кидал небрежно Левенталь. — У вас своя шайка. Постороннему не протыриться. А ведь стоило бы, честно говоря, подумать и о журнале, и нанимать людей потому, что они умеют работать. Вам бы это не помешало.

— И вы думаете, вы могли бы улучшить издание?

Левенталь ответил, что не только его, да любой свежий взгляд был бы на пользу делу. На него нашла дикая самоуверенность, абсолютно ему несвойственная, приступ буквально, и, несмотря на свое спокойствие, он понес такое, что просто не умещалось в ограниченной привычными рамками памяти. Он сам теперь не знал, что тогда наговорил. Всплывало что-то вроде: «Ну вот, покупая товар в магазине, знаешь, что берешь, это стандартная марка. Открываешь банку, внутри продукт. Ты не в восторге, ты не в отчаянии. Просто стандарт». Самому было тошно вспоминать, как минутное помрачение, он даже краснел; возможно, конечно, тут он еще раздувал, но и десятая доля была катастрофой.