Гражданственность эпиграмм Кантемира еще не может быть трактована как острый социально-политический эквивалент его сатиры. Русский человек понимался тогда довольно абстрактно. Начальному этапу развития эпиграммы сопутствовали отвлеченный психологизм и дидактическая нравственность. Правда, встречались в ней и тогда черты сословного, профессионального, этнографического быта. Но все это воссоздавалось еще весьма зыбко, вне конкретно-исторической и национальной среды. Это появится позже — сначала намеком у А. П. Сумарокова и поэтов его школы, а полностью и в совершенном виде у писателей критического реализма.

Имена персонажей в эпиграммах Кантемира стилизованы в античном духе: Клеандр, Друз, Эраздо, Брут, Сильван, Леандр — весьма условные обозначения носителей того или иного порока. Впрочем, такова была сознательно избранная автором позиция. «Имена утаены, — писал Кантемир в примечании к одной из эпиграмм, — одни злонравия сатирик осуждает»[5]. А «Сатира V» получила весьма характерное заглавие: «На человеческие злонравия вообще».

Подобная позиция типична для эстетики классицизма. То мощное личностное начало, которое было вызвано к жизни этим литературным движением, выступало прежде всего в образе автора, передавалось его системой воззрений. Что же касается объекта сатиры, на этот счет существовали недвусмысленные рекомендации. В «Правилах пиитических, о стихотворении российском и латинском», вышедших на протяжении XVIII века несколькими изданиями, принципы классицистической сатиры формулировались так: «Сатира долженствует быть жарка, кусающа и колюща. Надобно знать, что в сатире по большей части употребляются ложные и вымышленные имена. В сатирах остерегаться должно, дабы вместо сатиры не написать пасквиль, и потому лучше описывать пороки в существительном, а не в прилагательном имени, наприм., пьянство, а не пьяного имярек; гордость вообще, а не гордого по имени»[6].

Первые вспышки литературной полемики, некоторое увеличение числа периодических изданий (при Тредиаковском, Ломоносове, Сумарокове) прибавят новые черты к эпиграмме. Появятся эпиграммы «на личности», пока еще адресованные представителям узкого литераторского круга. Борьба Тредиаковского с Ломоносовым запечатлена в бранчливой эпиграмме «На М. В. Ломоносова». Однако выступления такого рода были тогда малочисленны.

Большинство эпиграмм по-прежнему безлично, нацелено на отвлеченные пороки. Таковы, например, стихотворные опыты Тредиаковского «К охуждателю Зоилу», «На человека, который, вышед в честь…», «На человека, который бы толь был зол…», где очерчивается традиционный для классицистического миропонимания круг человеческих слабостей.

Более совершенны по содержанию и форме сатирические миниатюры Ломоносова. Есть у него замечательные образцы жанра, где мудрость житейская отлита в лаконичные, изящно-остроумные строки. Здесь открытое обличительство потеснено косвенными видами насмешки, появляются примеры иносказания, аллегории. Эпиграмма Ломоносова «Отмщать завистнику меня вооружают…» направлена в адрес конкретного лица, злобного, но мелкого недруга. Здесь торжествует юмор сильного человека, не желающего тратить крупного заряда, чтобы поразить мелкую цель:

Когда Зоилова хула мне не вредит,
Могу ли на него за то я быть сердит?

Мишень такого рода сравнивается с докучливой мухой, на которую «жаль… напрасного труда». Поэт казнит пренебрежением, умело выбирая вид оружия в зависимости от предмета насмешки. Зато, когда перед сатириком крупный противник (В. К. Тредиаковский, А. П. Сумароков), перо его дышит гневом и негодованием («Зубницкому», «На А. П. Сумарокова, В. К. Тредиаковского и И. И. Тауберта»). Едким сарказмом насыщены стихи, подвергающие осмеянию напускную святость и ханжество монашеского сословия («Мышь некогда, любя святыню…»). Отстаивая гелиоцентрические воззрения, великий естествоиспытатель обрушивается эпиграммой на противников системы Коперника («Случились вместе два астронома в пиру…»), прибегает к остроумному — в пределах избранного жанра — доказательству:

Кто видел простака из поваров такого,
Который бы вертел очаг вокруг жаркого?

Во второй половине XVIII века наряду с басней, ирои-комической поэмой и комедией определенное место заняла и эпиграмма. Уступая наиболее распространенным жанрам эпохи, она тем не менее набирала с течением времени разбег и темп, все более смело вторгаясь в движение литературно-общественной мысли. На эпиграмме, будто в экспериментальной лаборатории, проверялись и оттачивались как приемы ведения ближнего боя, так и стратегического наступления. При этом новый для русской литературы жанр скорее выступает как средство выражения негодующего духа автора, нежели в качестве инструмента журнально-газетной полемики, что будет полустолетием позже.

В XVIII веке, когда облик русской эпиграммы только еще складывался, большую роль сыграла опора на предшествующую мировую (античную, французскую, немецкую) традицию. Отсюда обилие переводных эпиграмм, широкое заимствование сюжетов у наиболее известных мастеров этого жанра. Однако механической пересадки не было: русский автор по-своему интерпретировал иноземное произведение, приспосабливая его к местным условиям, облекая в национально-самобытную форму.