Если же говорить о странах экономического чуда в Юго–Восточной Азии, то в них, во всех без исключения, успешным рыночным реформам на первом этапе (часто затянутом) сопутствовал в полном смысле слова диктаторский режим. К ним однозначно применимо выражение «Сначала экономика, затем демократия»13. В этой связи корейский политолог Ли Ин–Сонг, анализируя особенности модели реформирования экономики Восточной Азии, отмечал следующую общую для восьми «тигров» черту: «развитие происходило при режиме диктатуры, причем диктатура сочеталась с либеральными ценностями»14.

Лишь на волне беспрецедентного экономического успеха здесь начался переход к системе демократии. Переход зачастую драматический, иногда трагический для обеспечивших успех диктаторов (вспомним судьбы посаженных в тюрьму южнокорейских диктаторов периода ранних реформ). Но в стане реформаторов этих стран такие издержки считают неизбежными. По их мнению, страны Восточной Азии, чтобы добиться устойчивого успеха, вынуждены были, особенно в первые годы, следовать по тому коридору, который обозначен культурно–историческими доминантами, заключенными, прежде всего, в конфуцианстве, в котором заложен мощный и неувядающий потенциал азиатского рационализма.

Кстати, если по аналогии затронуть проблему судеб постсоветских экономических реформ (в отличие от стран Центральной Европы — Венгрии, Чехии, Польши и других, где рыночный сектор и соответствующие традиции имелись), то здесь сразу прогнозировалась следующая ситуация: «Кто политические реформы предпосылает экономическим, как это было в СССР, тот сам себя загоняет в нестабильность»15. Это мнение политика из Китая, который, разумеется, нам не указ. Но странным оказывается то, что и подталкивающие нас к одновременным реформам (демократическим и рыночным) лидеры Запада были того же мнения о их результативности. Так, Г. Кисинджер и З. Бжезинский еще не в худшие для СССР времена считали, что здесь для успешных экономических преобразований требуется скорее авторитарное, нежели демократическое посткоммунистическое правительство16. Им вторил В. Леонтьев: «…Проще было бы сначала осуществить перестройку экономики, а потом объявить гласность»17.

Но может быть, эти деятели Запада потом, под влиянием новых обстоятельств, передумали? Ничего подобного, они и сейчас того же мнения. Так, в книге «Мировой порядок на пороге XXI века» З. Бжезинский пишет о нереальности требования одновременного создания на постсоветском пространстве демократии и свободного рынка18. В постсоветское же время Нобелевский лауреат Л. Клейн писал, что одним из условий успеха в экономике является «проведение экономических реформ ранее реформ политических»19.

«Несрабатывание» рыночно–демократического симбиоза в условиях посттоталитаризма объясняется не злыми силами, а самой природой переходных процессов. Ведь рыночная экономика только нашими реформаторами изображалась как нечто, возникающее сразу и само собой. На деле сам переход от экономики административного диктата к рынку весьма длителен, и до верхов наполнен сложнейшими (прежде всего — институциональными) преобразованиями.

Ведь правовые законы (как продукт демократического принципа верховенства права) не могут «справляться» с ситуацией, когда все быстро меняется. Нестабильность (а она тут неизбежна) в переходной ситуации дискредитирует власть закона. И именно в той мере, в какой опасность дискредитации правового начала реальна, регулятивные функции в переходных экономиках возлагаются на авторитарную по своей природе власть. Законы же, как нечто стабильное, заполняют своей властью переходное рыночное пространство лишь в меру его стабилизации на том или ином, более высоком этапе становления рынка. Поэтому лишь относительная завершенность процессов рыночного становления оборачивается для посттоталитарных стран демократизацией и триумфом либерализма и права. Да и то за пределами того, что отвоевывает современное государство. Так что либерализацией и верховенством права в посттоталитарных обществах надо завершать (а не начинать!) преобразования.

Несомненный интерес, наряду с опытом Китая, вызывает, но уже с противоположных позиций, опыт реагирования на глобальные вызовы стран ислама.

Мир ислама, как известно, это мир древних рыночных традиций. Поэтому, казалось бы, на вызовы Запада, в том числе и западного глобализма, эти страны должны бы дать достойный отклик. Тем более, что цивилизационный ренессанс в странах ислама отличается повышенным буйством сил и активнейшим воссозданием традиций. Однако, как известно, целые многострановые массивы, приверженные ценностям ислама, потерпели при соприкосновении или же столкновении с Западом на экономическом поприще всемирно–историческое поражение20.

Истоки этого, казалось бы, парадокса заключены в специфике ислама как религиозного учения, а именно — в том, что религия для мусульман — это не только верование, но и образ жизни; и не только своеволие, но и дисциплина. Более того, о странах ислама нельзя сказать, что их отличает от Запада правовой нигилизм. Для них предписания ислама (а они — всеохватывающи) как раз и есть своеобразный аналог западной приверженности верховенству права. Так вот, этот образ жизни, а также поведенческий стереотип, опирающийся на духовно–нравственные ценности ислама, как раз и накладывает на процесс рыночной экспансии довольно жесткие ограничения. Получается, что именно в мире ислама сполна реализуется упомянутая ранее позиция Дж. Сороса, согласно которой рыночной должна быть экономика, но не общество.

И дело даже не в запретах, накладываемых, к примеру, на ростовщичество, и не в традициях помощи богатых бедным, а в духовных (а не коммерческих) жизненных приоритетах, проявляющихся, среди прочего, в критериях оценки личности, согласно которым духовно–религиозная сторона жизни важнее коммерческого успеха. Богатство, конечно, ценится, но смысл существования (в отличие от Запада) к нему не сводится. И просветленный странник (для нас — бомж), и образованный человек, и моджахед, готовый отдать жизнь за веру, здесь в большем почете, чем богач, лишенный духовных ориентиров.