Нет, на смену «взорванной» мудрости прошлого в роман не приходит новая мудрость, включающая в себя нравственный опыт, уже накопленный трудовым народом, и видоизменяющая его согласно новым и наиболее прогрессивным задачам новой эпохи.

Гуманистическая и центральная в творчестве Андрича тема, как мы уже говорили, раскрывается в книге по-иному, как тема неосуществленной любви и неосуществленного счастья, неосуществленного человеческого характера и судьбы. И вместе с тем внутренний облик этих людей осуждает лишь фактом своего существования все то, что мешает ему раскрыться.

Каков путь к конкретному, жизненному «воплощению себя», об этом Андрич скажет позже — в повестях и рассказах, непосредственно связанных с историей антифашистского сопротивления, и прежде всего в повести «Заяц».

Гуманистическая тема вставала и встает в произведениях Иво Андрича по-разному. Но одно всегда присутствует во всем, что выходит из-под его пера. Это то, о чем он сказал в конце своей речи в Стокгольме: «Каждый ведет свой рассказ в силу внутренней потребности, соответственно своим унаследованным или благоприобретенным склонностям и взглядам, в меру своих выразительных возможностей. Каждый несет моральную ответственность за то, что он рассказывает, и каждому нужно позволить вести свой рассказ свободно. Но позволено, я полагаю, вместе с тем пожелать, чтобы рассказ, который рассказывает людям своего времени современный повествователь, независимо от формы его и темы, не был отравлен ненавистью, не был заглушен грохотом смертоносного оружия, чтобы он был движим любовью и ведом широким и ясным, свободным человеческим духом. Ибо рассказчик и его творение не служат ничему, если тем или иным способом не служат человеку и человечности».

Е. Книпович

Травницкая хроника
Консульские времена

Перевод М. Волконского

Пролог

В конце травницкого базара, ниже холодного, ключом бьющего родника Шумеча с незапамятных времен стоит маленькая Лутвина кофейня. Лутву, первого хозяина кофейни, и старики не помнят: лет сто уже лежит он на одном из разбросанных по Травнику кладбищ. Но все ходят пить кофе к Лутве, знают и поминают его имя, в то время как имена стольких султанов, визирей и бегов давно забыты. В саду кофейни, у подножия холма, под самой скалой, в укромном и тенистом месте, на возвышении растет старая липа. Возле нее среди скал и кустов стоят низкие скамьи неправильной формы. На них приятно опуститься, подняться с них трудно. Истертые и покривившиеся от долгих лет, скамьи совсем срослись и слились с деревьями, скалами и землей.

В летние месяцы — с начала мая и до конца октября — тут, по старой традиции, собираются в час послеполуденной молитвы травницкие беги и именитые люди, которых беги допускают в свое общество. В это время дня никто другой из горожан не решился бы расположиться здесь за чашкой кофе. Место это называется Софой. Передаваясь из поколения в поколение, это слово приобрело среди жителей Травника определенное общественное и политическое значение, ибо то, что было сказано, обсуждено и утверждено на Софе, считалось равносильным постановлению старейшин на диване у визиря.

Вот и сегодня здесь сидит с десяток бегов, хотя погода уже пасмурная и дует ветер, который в это время года предвещает дождь. Последняя пятница октября 1806 года. Беги ведут мирную беседу, задумчиво следя за игрой солнца и облаков, и озабоченно покашливают.

Обсуждается важная новость.

Сулейман-бег Айваз, недавно ездивший по делам в Ливно, разговаривал там с одним жителем Сплита, человеком, по его словам, серьезным. От него он и услышал весть, которую теперь сообщал бегам. Им не все ясно, они расспрашивают о подробностях и просят повторить уже сказанное.

— Вот как было дело, — рассказывает еще раз Сулейман-бег. — Человек спрашивает меня: «Ну как, готовитесь встречать гостей в Травнике?» — «Да нет, отвечаю, нам не до гостей». — «Хотите не хотите, а встречать придется, — говорит он, — прибывает к вам французский консул. Бонапарт запросил у Порты в Стамбуле разрешение открыть консульство в Травнике{1} и посадить там своего консула. Разрешение он получил, ждите зимой консула». Я постарался отделаться шуткой. Сотни, мол, лет прожили мы без всяких консулов, проживем и дальше, да и что делать консулу в Травнике? А он свое твердит. «Ну что ж, говорит, раньше так жили, а теперь придется жить с консулом. Такие уж времена настали. А дело для консула всегда найдется; сядет рядом с визирем, начнет приказывать да распоряжаться, следить, как ведут себя беги и аги, как ведет себя райя, и обо всем докладывать Бонапарту». — «Не было такого и быть не может, — обрываю я гяура, — никто еще в наши дела не совался, и этот не сунется». — «А ну вас, говорит, думайте что хотите, а консула принять вам придется. Никто еще до сих пор не отказывал Бонапарту, чего бы он ни попросил, не откажут и в Стамбуле. А как только Австрия узнает, что приняли французского консула, она потребует, чтобы приняли и ее консула, а за ней пойдет и Россия…» — «Убирайся-ка ты к черту, приятель», — советую я ему. А он, погань неверная, только усмехается, взялся за ус и говорит: «Можешь вот этот ус мне отрезать, коли не случится так, как я сказал, или примерно так». Вот что я слышал, люди добрые, и никак это у меня из головы не выходит, — заканчивает Айваз свое повествование.

При теперешних обстоятельствах — французская армия уже год стоит в Далмации, в Сербии непрекращающиеся восстания{2} — даже такой туманной вести достаточно, чтобы смутить и лишить покоя и без того озабоченных бегов. И беги разволновались и встревожились, хотя по их лицам и по спокойно вьющемуся дымку, который они отгоняют рукой, ничего не заметишь. Говорят по очереди, вяло и нерешительно, строя догадки, что все это может означать, какая доля правды в этом известии и какая выдумки, что надо предпринять, дабы расследовать дело и пресечь его в самом корне.