Пробило два часа; серое и холодное небо все так же нависало над землей. Казалось, что солнце на долгие месяцы скрылось за тонкими серыми хлопьями и не появится до самой весны. Среди этого уныния, в стороне Орлеана, сквозь облака светлело небольшое пятно: как будто там, всего за несколько лье, солнце сияло прежним блеском. На этом светлом фоне выделялась роньская колокольня, самой же деревни не было видно: она скрывалась в невидимой излучине Эгры. Однако на севере, к Шартру, прямая линия горизонта между однообразным землисто-серым небом и бескрайними полями босского края была отчетливой, как чернильная черта, проведенная на бумаге. После обеда число сеятелей как будто увеличилось. Теперь сеяли на каждом участке; людей на равнине становилось все больше и больше, они кишели повсюду, как неутомимые черные муравьи, занятые какой-то трудной и непосильной для них работой. И, насколько хватал глаз, было видно, как все сеятели неизменно повторяли один и тот же упрямый жест, однообразный, как движения насекомых, упорство которых в конце концов побеждает пространство и саму жизнь.

Жан сеял вплоть до наступления сумерек. После урочища Столбы он перешел на участок Риголь, а затем на так называемый Перекресток. Большими размеренными шагами ходил он взад и вперед по пашне; семена подходили к концу, а позади него земля оплодотворялась зерном.

II

Дом мэтра Байаша, нотариуса в Клуа, находился на улице Груэз, по левой стороне, если идти в Шатоден. Это был совсем маленький, одноэтажный белый дом. На его углу висел единственный фонарь, освещавший широкую мощеную улицу, обычно совершенно пустую и только по субботам кишевшую приезжающими на базар крестьянами. На выбеленной мелом низкой стене еще издалека виднелись два щита с гербами. Позади дома спускался к Луаре небольшой сад.

Комната, служившая канцелярией, находилась направо от сеней, окна ее выходили на улицу. В эту субботу младший из трех писарей, тщедушный и бледный паренек лет пятнадцати, приподнял кисейную занавеску и посматривал на дорогу, а два других, — один совсем уже старик, с брюшком, очень грязный, другой помоложе, изнуренный, с желчным лицом, — писали за двойной конторкой из почерневшего елового дерева. Эта конторка, семь-восемь стульев и чугунная печка, которую начинали топить только в декабре даже в те годы, когда снег выпадал с начала ноября, — вот все, что было в комнате. Полки, установленные вдоль стен, зеленовато-серые картонные папки с помятыми уголками, из которых виднелась пожелтевшая бумага, наполняли канцелярию душным запахом старых чернил и пыли.

Тем не менее сидевшим здесь неподвижно друг подле друга крестьянину и крестьянке, терпеливо ожидавшим своей очереди, это место внушало уважение. Такое количество бумаг и в особенности эти господа, которые быстро писали своими скрипучими перьями, наводили их на серьезные размышления о деньгах и судебных процессах. Смуглая женщина лет тридцати четырех, приятное лицо которой несколько портил большой нос, скрестила свои сухие рабочие руки на черной суконной кофте, обшитой плюшевой каймой, и шарила живыми глазами по углам, должно быть, размышляя о множестве хранившихся здесь документов на владение добром. Мужчина, выглядевший лет на пять старше, рыжеватый и спокойный с виду, в черных штанах и длинной новой рубахе из синего холста, вертел на коленях круглую войлочную шляпу. Ни одна мысль не оживляла его широкого землистого, тщательно выбритого лица. Его большие тускло-голубые глаза уставились в одну точку, напоминая глаза отдыхающего вола.

Дверь отворилась, и на пороге, весь красный, появился мэтр Байаш, только что позавтракавший в компании своего зятя, фермера Урдекена. Для своих пятидесяти пяти лет он был довольно свеж. Губы у него были толстые, а глаза окружены морщинками, так что казалось, что он постоянно смеется. Мэтр Байаш носил пенсне и имел привычку пощипывать свои длинные седеющие баки.

— А, это вы, Делом, — сказал он. — Значит, дядя Фуан окончательно решился на раздел?

За Делома ответила жена:

— Как же, господин Байаш… Сегодня все мы должны встретиться здесь, чтобы договориться и узнать от вас, как нам вести дело.

— Ладно, ладно, Фанни, посмотрим… Времени-то всего только час: надо подождать остальных.

Нотариус поболтал еще немного, расспрашивая о ценах на хлеб, которые падали вот уже два месяца. Он выказывал Делому дружеское расположение, как к землеробу, владевшему двадцатью гектарами земли, имевшему батрака и трех коров. Затем он вернулся к себе в кабинет.

Писари даже не подняли головы в его присутствии и еще усерднее скрипели своими перьями. Деломы снова погрузились в неподвижное ожидание. Очевидно, Фанни везло в жизни, раз ей удалось выйти за своего любовника, такого честного и богатого человека, даже не забеременев до свадьбы. Это было тем более удивительно, что при разделе отцовских владений она могла рассчитывать лишь на получение участка гектара в три, не более. Впрочем, и муж тоже не раскаивался в своем выборе: едва ли ему удалось бы найти более смышленую и работящую хозяйку. Не обладая большим умом, он предоставлял жене вести все без исключения дела. Однако он был настолько справедлив и рассудителен, что роньские крестьяне нередко выбирали его посредником в своих спорах.

В эту минуту младший писарь, взглянув в окно, прыснул в кулак и тихо сказал своему толстому и грязному соседу:

— Иисус Христос!

Фанни быстро нагнулась к уху своего мужа и зашептала:

— Знаешь, предоставь все мне… Я очень люблю отца и мать, но вовсе не хочу, чтобы нас околпачили. Нельзя ни на грош доверять ни Бюто, ни этому прохвосту Гиацинту.

Она говорила о своих братьях, увидав в окно, что к дому нотариуса подходит старший из них, Гиацинт, известный всей округе под кличкой Иисуса Христа. Это был лентяй и пьяница. После возвращения из африканской кампании он принялся бродяжничать и, предпочитая бить баклуши, отказывался от какой бы то ни было постоянной работы. Он жил браконьерством и воровством, как будто все еще продолжая грабить какое-нибудь забитое племя бедуинов.