Не подлежит сомнению, что личные наклонности Петра и его окружения сыграли не последнюю роль в характере его преобразований. Садизм Петра, его крайняя развращенность, противоестественные наклонности вполне сочетались с кощунственными обрядами его всепьяного «.собора», где «птенцы Петра» предавались самым грязным порокам в духе своего властелина. Царь-палач, наслаждавшийся предсмертными судорогами своих истерзанных жертв, которым он сам ломал руки и ноги, душил и жег, и в этом, как и во многом другом похожий на Ивана IV Грозного, у москвичей не вызывал ничего, кроме отвращения. Его память чтилась только гвардейцами, «которые не могут забыть значения и отличия, принадлежавшего им в его царствование» (Фокеред. Указ соч., с. 1415). Правда, культ Петра, разу после его смерти приобрел официальное значение. Но поддержки не находил, наоборот, «...большинство... не только возводит на него обвинение в отвратительнейшем разврате, которого без особенного стыда не может коснуться никакое перо, но и в самых ужасных жестокостях». Преобразования Петра, вызывавшие столько восторгов среди рожденных этими же преобразованиями чиновников и литераторов, не вызывали радости со стороны современников Петра[5], как, впрочем, и в последующем со стороны крестьян, то есть едва ли не 85 процентов населения страны.

«На эту часть нации правительство, что случается при победивших революциях, смотрело как на сборище недовольных, почти как на бунтовщиков», — писал Герцен. Для большинства же населения реформы Петра представлялись «не только покушением на их обычаи и образ жизни, но вмешательством государства в их дела, бюрократическими придирками, каким-то неясным и неопределенным отягощением их рабства» (А.И. Герцен). И это при том, что создание «табели о рангах» открывало путь в дворянство представителям всех сословий, включая и крестьян. «Сын крестьянина, освобожденный общиной или помещиком, после окончания гимназии делается дворянином. Лицо, получившее орден, живописец, принятый в академию, становится дворянином» (Герцен). Любопытны те доводы, который приводили русские против реформ Петра: «Петербург и морское ведомство представляется их глазам каким-то чудовищем», — пишет Фокеред. По чести сказать, и по прошествии почти трех столетий этот град Петров вполне выглядит и сейчас как искусственное построение. Особенно если знать, что его строительство представляло, по существу, первый концентрационный лагерь на территории страны. Не только русские, но и иноземцы не могли понять смысла строительства этого города, находящегося рядом с враждебным государством, удаленного от всех жизненно важных центров страны. Конечно, перенесение столицы — это нечто большее, чем экономические интересы. С Московской Русью новая англо-немецко-франкоязычная чиновная администрация не хотела иметь ничего общего. Да она и не смогла бы существовать в Москве. В момент проведения реформ государству, как известно, не угрожал никакой враг. И поэтому большинство населения неодобрительно отнеслось к военным «развлечениям» Петра, положившего в землю едва ли не миллион своих подданных и наполнившего дороги страны увечными ветеранами. Россия и до Петра успешно вела свои войны, в государстве производились необходимые преобразования, существовали и полки иноземного образца. Речь поэтому не идет о технических новшествах в государстве, которое всегда стояло на уровне своего века и без чего защита границ от сильных и опасных врагов была бы немыслима. «Вот если бы наше отечество подверглось нападению неприятеля или нашему благосостоянию угрожала бы опасность, то мы сочли бы себя обязанными соединиться все воедино и, отложив в сторону всякие неудобства, содействовать нашему государю в защите своих границ. И это мы всегда, без всякой чужой помощи и указания исполняли честно и с таким успехом, что после усмирения тех смут, которые иностранцы вызвали у нас сто лет назад, никакой неприятель не приобрел ни пяди нашей земли, и, напротив того, нам удалось вернуть все области, отвергнутые у нас нашими соседями во время этих смут, даже бесплодную Ингерманландию. Все это мы выполнили охотно и с радостью, потому что были убеждены, что мы боролись за свое собственное благо и что после испытанных опасностей мы пожнем в нашем отечестве, под сенью мира, плоды наших усилий»; сейчас, «ни один сосед не расположен оскорблять нас. (...) Тем не менее не успеваем мы заключить мира, как уже задумывают новую войну, не имеющую по большей части иного основания, как честолюбие государя или даже его министров. Им в угоду не только изнуряют наших крестьян до последней кровинки, но мы вынуждены нести службу лично и покидать наши дома и семейства на долгие годы», и «когда нам наконец посчастливится быть уволенными от службы по старости или по болезни, то мы до конца нашей жизни не можем восстановить нашего благосостояния», — передает мнение русских тот же Фокеред.

В последующей интеллигентной обработке этой же, петровской, темы явно зазвучала ницшеанская тема героя-одиночки, просвещенном в некоем святилище светом истинного знания и борющегося с собственным народом во имя блага государства. В этом образе Петра I угадывается Хирам, строитель храма Соломона из масонской легенды, Прометей, Данко...

Государство стало мыслиться в соответствии с идеями утойистов и просветителей как некий «Левиафан» Гоббса, как нечто обладающее исключительно самостоятельной ценностью и, в сущности, вполне могущее существовать и без населяющих его жителей. Перед нами законченный образец тоталитарной идеологии, рожденной в просветительскую эпоху «культа разума». Счастье человека заменяется счастьем государства. Эта идея нашла себе законченное выражение у Кампанеллы, Томаса Мора, Морелли в его «Кодексе природы», этом вдохновляющем образце для французской революции и бабувистов, а также в ряде произведений масонских Утопий, о чем речь пойдет дальше. Петр, сей один против своего отсталого, дикого и погрязшего в невежестве народа, проводит свои спасительные реформы. Идея героя-одиночки и темной невежественной толпы, идея масонско-иудейской догматики, вошедшая в наши учебники. Современный историк вполне в духе вышеописанной схемы, являющейся метафизической догмой, провозглашенной впервые еще 260 лет назад понятливым Феофаном Прокоповичем, пишет: «Собственно, в прежнем своем состоянии исконного боярского бездействия (? — В. О.), невежества и самодовольной спеси Россия не только никогда (почему «никогда»? — В.О.) не пробилась бы к Балтике, она обрекла бы себя на утрату независимости». В этой цитате слышишь голоса создателей мифа о «темной и невежественной России», осчастливленной лишь гением Петра. Предположим, что и «осчастливленной», но вот историческая справка относительно боярского исконного бездействия вообще, и «спесивой России» в частности.

Итак, «представление о боярстве как постоянной аристократической оппозиции во многом возникло под влиянием знакомства с историей Западной Европы», — пишет историк Кобрин. Заметим, возникло в наших представлениях. движимых желанием подвести русскую историю под средний европейский стандарт чтобы все было «как у людей». «Но сопоставление это грешит неточностью. Прежде всего, на Руси не было боярских замков. (...) Когда подходил неприятель... боярин никогда не принимался за укрепление и оборону своей собственной усадьбы. Летописи при описании военных действий обычно говорят о сожжении сел, то есть усадеб, и осаде городов. Русские бояре защищали (ср. — «состояние исконного боярского бездействия») не каждый свое село, а все вместе — княжеский (позднее — великокняжеский) град и все княжество».

«С молодых лет они участвуют в многочисленных войнах, которые вело Русское государство. Сабельный бой конных отрядов в ...битве, где не было ни отдаленных командных пунктов, ни дальнобойной артиллерии, уравнивал перед лицом опасности воеводу и его подчиненных. Пожалуй, для воеводы риск порой был даже большим: в решающие мгновения он должен был оказаться впереди — во главе, в буквальном смысле этого слова, своего полка. (...) Именно на воеводу старался направить свои удары неприятель: его убить и выгоднее для победы, и престижнее. В родословиях боярских родов при многих именах стоят пометы о гибели в той или иной битве. Видимо, воинская доблесть входила в систему ценностей бояр.

До нас не дошло даже сообщений о том, что, мол, такой-то боярин струсил в сражении». Талантливые полководцы, организаторы охраны рубежей от набегов крымских ханов и западного порубежья, они несли свою нелегкую службу, не подозревая, что когда-нибудь их назовут бездельниками, спесивыми и невежественными. Их, чьи тела были покрыты шрамами, кто не сходил сутками с коней, тех, кто, как Скопин-Шуйский, в 23 года командовал войсками и громил интервентов, кто, как Михаиле Васильевич Воротынский, разгромил войска крымского хана в 1572 году и спас и Москву, и всю страну от страшного опустошения и кто был убит царем, еще недавно числившимся у наших историков в штате записных благодетелей русского народа, Иваном Грозным.

Когда Юрий Иванович Шемякин-Пронский первым ворвался во главе своего семитысячного полка в Казань при штурме и обеспечил полную победу русскому воинству, ему было чуть больше 20 лет. Верные сыны своего отечества. Их тела были покрыты шрамами, как и тело России.

Боярское бездействие — откуда взялось это государство? Кто его строил? Чьим духом и Разумом? Невежество, говаривал Пушкин, не знать свою историю. Это есть варварство. И наконец, «самодовольная спесь России».

Оставим на совести автора само выражение, но заметим: да, спесивые в ней были, и мы их увидим, но были ли они Русью? Читатели сами увидят, чьими сынами они были, эти спесивые.

Теперь о независимости. Этот обычный аргумент, обладающий доказательностью предыдущих утверждений автора и, надо признать, весьма распространенный среди историков прошлого и настоящего, звучит несколько странно, если имеешь желание познакомиться с политической картой Европы того времени, когда Петр начинал свою реформу.