XCIV

Таким образом отправлялся я понемножку вперед да вперед. Вдруг вечноунылая скука, томная грусть и задумчивая тоска напали на чувства мои! Все во мне изнемогало, силы истощились, проклятые Хариты[169] сдавили душу мою! Но могущественный сон наложил на меня спасительный эгид[170] свой, и вот мой армасар, как животное, управляемое, кроме узды, инстинктом, сворачивает с дороги, проходит с презрением стог сена, приближается к табуну, внимательно рассматривает кобылиц, гордо подходит к одной из них, приветствует ее зубами и задними копытами и — злодей! — прерывает сладкое мое усыпление. «Ты заблудился, мой милый!» — сказал я, поворотил его на дорогу, пришпорил и — заснул опять...

День XIV

XCV

Я не помню, конь ли мой привез меня в Тульчин в продолжение сна или сон носил меня по Бессарабии, только известно мне, что человек разбудил меня на той же квартире, из которой я несколько дней тому назад отправился путешествовать под покровительством Адеоны[171] по настоящему и прошедшему, по видимому и незримому, по близкому и отдаленному, по миру физическому и миру нравственному, по чувствам и чувственности и, наконец, по всему, что можно объехать сухим путем, морем и воображением, исключая только то, что и конем не объедешь.

XCVI

Встретив день обыкновенным приемом кофию, я взглянул на полку. Долго взор мой, как взор султана, блуждал по гарему книг. Здесь нет ни одной, думал я, которая бы не была в моих руках. В этой много огня, но нет души; ты стара и потому стала глупа; ты слишком нежна и чувствительна; ты мечтательна, как немецкая философия; ты суха, ты слишком плодовита; ты... поди сюда... ты, изношенная, любимая моя султанша, Всемирная История! роди мне сына!

XCVII

Я уже прилег с султаншей своей на диван, как вдруг входит ко мне гость.

— Что поделываете?

— Да так, ничего.

— Что почитываете?

— Да так, ничего.

Вскоре гость мой ушел; почти вслед за ним и я отправился из дому.

XCVIII

Природа Подолии роскошна, воздух чист, свеж, здоров, долины заселены, фруктовые сады пышны, луга душисты, ряды тополей величественны, природа цветет, а вы, добрые хохлы и хохлачки! шесть дней трудитесь в поте лица на владетелей, день седьмой господу богу, а потом в корчму. Туда, как в Керам...[172] мудрецы мои! сбираетесь вы судить и рядить, пить и плясать. Красные девушки... нет!.. нет красной девушки между вами! а все в цветах — бедные цветы!

XCIX

Местоположение Тульчина прекрасно. Палац с золотым девизом: Да будет вечно обителью свободных и добродетельных. Пространный костел наполнен ксендзами, ругателями слушателей своих. Ряды заездных домов, где всякий проезжий засыпан жидами и завален товарами. Вот Тульчин. Но я забыл пространный сад, который называется Хороший.

Он был хорош, как сень богов,
Когда с Босфорских берегов
В него богиня поселилась.
Он лучше стал, когда у ней
Чета прелестных дочерей
На диво всем очам родилась!
День ото дня он хорошел,
Когда сердца двух дев созрели,
Дитя крылатый прилетел,
И девы песнь любви запели!

Теперь опустел Хороший. Кто ищет уединения — там оно. Давно ли?..

Но время не для всех равно:
Я примечал и вижу явно,
Что для счастливых все давно,
А для несчастных все недавно.

C

Долго ходил я вокруг прудов, смотрел на плавающих лебедей и думал:

Бывало, равнодушный, смелый,
Не знал тоски и грусти я,
И в море дней, как лебедь белый,
Неслась спокойно жизнь моя!

CI

Подходя к дому, вправо от дорожки, ведущей к нему в гору, стоит железная клетка величиной с беседку; в ней жила сивоворонка[173]; с любопытством взглянув на затворницу, я торопился перескочить мостик и быстро пустился по дорожке.

Где некогда наедине
Я был... гулял я... что за полька!
Она в глаза смотрела мне,
Я ей в глаза смотрел... и только!

CII

Как будто уставший от всех прогулок, которые мне в жизни случалось делать, сел я на скамейку и вспомнил прошедшее.

Почти от самой той минуты, в которую я произнес на санскритском языке громкую речь о вступлении моем в свет, от самой той минуты лет до 5-ти меня лелеяли и баюкали, лет до 10-ти нежили и баловали, лет до 15 учили и наказывали, в 16 на службе царской гремел я саблей и тешился серебряным темляком[174], в 17 нижние чины становились предо мною во фронт и без вашего благородия не смели произнести слова, сестрицы, братцы и учебные товарищи дивились и шитому воротнику и эксельбанту, учителя смотрели на меня с восторгом, как Алкмен[175] на свою статую, а красные девушки... я не скажу, как смотрели на меня — в 18, в 19, в 20 и далее, и далее, и далее, до настоящей минуты — много сбылось чудесного. Жизнь этих лет составила бы тома три с портретами и виньетками. Но если бы можно было пережить все это время... какое бы вышло прекрасное издание: revue, corrigee, augmentee et illustree[176]...

CIII

Как тяжко, грустно мне! но пусть
Томит меня души усталость!
То о прошедшем счастье грусть,
То к сердцу собственному жалость:
Дитя больное, няню ждет,
Об колыбель устало стукать,
А няня милая нейдет
Его лелеять и баюкать!