Я показал ему мои рисунки, и художник предложил мне начать заниматься у него.


Это была первая моя встреча с художником.

Художник — кличка, ставшая почтенной, была брошена светским изобразителям от их конкурентов-иконников, монашеских групп, как уничижение. По разделении живописи на два русла долгое время светское художество считалось предосудительным.

Когда на Васильевском острове был основан мрачный дворец, с кругами Дантова ада[30] и с иронической надписью на фронтоне «Свободным художествам», тогда в этот дворец учащиеся набирались из крепостных, из разночинцев да из иностранцев, — одних по приказу сажали в школу, а разночинцы и пришлые иностранцы были достаточно вольнодумны, чтоб не принять за колдунов мундирное чиновничество Академии художеств.

Огромное здание было заселено профессорами, преподавателями, чиновниками с их семьями и служителями, а между ними болтались верстовыми коридорами группочки зашнурованных в мундиры юношей, обреченных внедрить в свою плоть и кровь античное изящество.

Да, уж видно, сам строитель — Кокоринов, повесившийся на чердаке Дворца искусств пред его торжественным открытием[31], предсказал несчастливую судьбу своему детищу.

Блестящий человек с громкой славой и почетом, Карл Брюлло и тот не выдержал российских свободных художеств: награжденный болезнью, перепоем, бросает он дворец перед сфинксами и буквально удирает к себе на родину. На линии границы русской раздевается он донага и швыряет одежду через шлагбаум покидаемой им страны.

В тридцатых годах, с не меньшим ужасом от Академии, ее воспитанник, русский юноша, уезжает в Италию. Ремесленно, кропотливо начинает он переучиваться в стране Леонардо русскому искусству. В продолжение двадцати семи лет выкорчевывает Александр Андреевич Иванов из-под греко-римских химер Васильевского острова[32] самоценную живопись.

Четыре года спустя после показа Ивановым его работ происходит первая буря в коридорах безмятежной Академии: двенадцать человек студентов, под руководством Крамского, отказываются выполнять задание совета на конкурс — «Валгаллу» и выходят из стен питомника[33].

Восемь лет спустя, на манер французских странствующих выставок, ушедшая группа организует «Товарищество передвижных выставок», и наконец-то из чиновной духоты Петербурга живопись выходит на широкий потребительский простор провинции.

На перепутье, в Москве, П. М. Третьяков, как пенки, снимает в свою начатую галерею лучшие образцы с их выставок.

Уже засияли звезды Репина, Ге, Рябушкина над серой передвижнической артелью[34].

Академические выставки хиреют, не в силах выскочить за Московско-Нарвские ворота[35]. Да и в самой школе Академии заводится внутренний враг, занозистый Павел Петрович Чистяков.

В России с живописью становится не так безнадежно.


Мой самарский учитель, мне кажется, чересчур спокойно пережил все эти треволнения, и под крылом какого-нибудь немца-руководителя он спасся и от Иванова, и от передвижников, и, может быть, на мою судьбу, забрался Федор Емельянович в Самару, в самый невинный по искусству город. Ему было пятьдесят два года в это время.

Я вспоминаю мое грустное, недоуменное восхищение от его «Шлиссельбургского узника», в упор перед которым рисовал я гипсовые модели. Огромный холст с неизвестными мне персонажами не давал мне хорошего дыхания. Может быть, только заплывшую свечу принимал я на веру по ее иллюзии воска, но повторение этого воска в лице узника мне не нравилось, а царя со вздернутым носом я, вероятно, просто боялся…