Я не сразу понял даже, в чем тут дело: столб вращался с двумя поперечинами, а между поперечинами обыкновенный осел шел по кругу и вращал ось, а вода подымалась черпаками и лилась, куда ей надлежало. Кругом не было ни души.

Первое, что во мне мелькнуло, — это мысль о дрессированном осле, из которого человеческий разум выбил и лень, и свойственное его породе упрямство. С подобающей мне пылкостью я уже готов был восторгнуться животным, сознательно несущим ярмо человека, но, к счастью, уяснил себе систему аппарата: у осла глаза были накрепко завязаны тряпкой. Между поперечных жердей он был растянут веревками в таком положении, что морда его была вытянута, как на поводу. Раз тронувшись с места и двинув за собой заднюю жердь, передней жердью осел тянул себя вперед, и у него создавалось ощущение, что его тянут за морду. Глаза завязаны, ну, конечно, хозяин здесь, он-то и ведет его, — осел подчиняется хозяйской воле… Чем не перпетуум-мобиле: первый толчок, а за ним последует вечное, до издыхания осла, движение?

В другой раз мне удалось видеть и самый способ пуска этой машины. Хозяин-араб завязал ослу глаза, распялил его веревками, здорово ударил его палкой, сделал несколько шагов впереди его и неслышно, беззвучно ушел с поля по своим делам.


Работа в ремонтных мастерских ознакомила меня с металлом во многих его проявлениях. Вес, ковкость, плавление и звук — уже довольно точно рассказывали мне его историю перехода из недр земли до оформления человеком. Чугун, железо и сталь вскрыли для меня особенности их характеров, как трех братьев, сыновей одной матери — руды.

Усталость в первые дни работы, от которой ныли спина и руки, прошла. Мои мускулы от ежедневной их тренировки стали упругими. Я похудел, но окреп. Ловко научился свертывать козьи ножки и сплевывать далеко в сторону углом рта.


Не умели затоновцы наладить праздники, — сутолочились вместо отдыха. Хотя, пожалуй, для регулярно занятого рабочего так всегда и есть: шесть дней нагрузки, напряжения в одну точку, и вот седьмой день — отдых. Сколько для этого дня планов за всю неделю надумается за станком! И так и этак хочется распорядиться им: и на деревню к родным бы сходить, и в лодке бы покататься, и книгу бы хорошую почитать, и выпить надо с недельного устатка. Столько желаний у мастерового, что с утра воскресного не знает он, за которые ухватиться, и в голове развал: эх бы, вот бы!

А ведь в день праздничный и сна нет: чем свет, словно подколет кто в бок, просыпаешься — только бы куда-то не опоздать.

Некоторые разбивали намеченные планы отдыха, напиваясь пьяными еще накануне, сейчас же после шабаша, но обычно в субботу, после окончания работы, мастеровые шли в ремонтную баню, а многие отправлялись мыться на Волгу, на песчаную отмель.

Хорош после усталости голый рабочий человек!

Разнежится тело на вечереющем воздухе. Расправятся и вытянутся мускулы на песчаной мягкости. Переведется дыхание на пейзажный ритм.

Кучами и в одиночку усеют ремонтщики отлогую косу. Не сразу лезут в воду: отдаляют, смакуют предстоящую отраду для пóтом и гарью изъеденного тела.

Вначале отколупываются слова мелкие об интересах и событиях дня, а потом начнет разнагишаться мастеровой вместе с одеждою.

— Эх, да эх! Ну, да и эх!!

Тело у каждого обделано машиной. Мускулы скупые, — в них только то, что полагается, чтоб они не мешали один другому, не путались между собой в работе. По цехам можно распределить голышей: так навыки и приемы ремесла обработали каждого. Это не движение крестьянина за сохой с прислушиванием к пению жаворонка, распластывающее мускулатуру капризами пейзажа, как ветви дерева, — это «дзынь» и «скряб» железа выковывают упругую ткань, оформляют по-своему скелет, утрамбовывают пейзажную мысль до острого городского жанра.

Распустятся пружины тела от вечерней прохлады, и разомлеют сердца затонщиков.

— Эх, милахи, уже не маху ли какого даем жизнью нашей? — взовьется над голыми людьми птицей кверху голос юный, звонкий. И словно бурлачий отзвук — от берега к берегу Волги пройдет ответом неясным на этот взрыд.

К обедне звонили рано — по-деревенски, чтоб не задерживать базара, который съезжался в праздники на этой же площади.

Торговля начиналась с «Отче наш», а кабак открывался только после обедни с выходного звона; несмотря на это, выпившие толкались площадью с утра.

Ремонтщики одеты начисто: в косоворотках и штаны навыпуск. У которых поверх рубах жилетки, а на них цепочки часовые подвешены, хотя бы и без часов в кармане. Волосы намаслены и с пробором.

Затонские девушки в восторге от своих, — это не деревенщина: они и слово выложат, и семечек поднесут, — кушайте, скажут, на здоровье и на «чих» поздравят. А приезжие девушки — те оторвать глаз не могут от ремонтщиков: ход у них форсовый, да еще который-нибудь из них сдоби подпустит: тонкозубой расческой начнет волосы себе охорашивать или платком с меткой пыль со штанов стряхивать, — ясно, одурь возьмет деревенских девушек, на мастеровых глядя.

Потому волчий вид у мужичьих парней. Они запросто — в лаптях, нас-де полюбят и черненькими. Сгрудятся парни у возов, будто про свои деревенские дела толкуют или обновками обказываются, — и только глазами на стороны впиваются.

В одно из последних воскресений на площади произошло событие. Событие обыкновенное, но оно связалось с моим уходом из Затона, потому, вероятно, и запомнилось мною.

Началось оно с моркови.

Купил ремонтщик с воза меру моркови да прихватил еще сверх этого несколько штук «для довеска».

Морковь — бабий товар, из-за нее мужик срамиться не станет, но, видно, к ней припутались другие поводы.

Стоявший рядом мужик сказал ремонтщику:

— Ну и жадина — готов крест за семишник содрать!

После этого и продавец вставил слово:

— Мастеровщина норовит на даровщину.

Третий подогрел:

— Цепочка — на брюхе, а часы в лавочке. Эх, ты, без десяти часов восемь!

Мастеровой вспетушился и бросил пучком моркови в грудь продавцу: возьми, мол, лапотник, с излишком.

Мужик обиделся всерьез.

— Нехорошо, парень, — трудом кровным швыряешься. Надел опорки — и родню позабыл.

Голоса громче, жесты резче. Раздались крики: «Наших бьют!» Столпились обе стороны, и дело перешло в драку. Послышались хряск ударов и боецкие звуки вроде гмыканья.

Мужики дерутся без визга, без ерохтанья, с полной готовностью к смерти.

Во взъерошенной толпе замелькали дуги, сердечники и ножи самодельные ремонтщиков…

Помню, когда-то в Париже[16], в ярмарочном зверинце Пезона, произошла следующая сцена.

Был номер со львами. Выдвинули решетку и соединили соседние клетки, и группа львят с матерью ворвались к самцу. Пушистыми жестами, как котята, начала молодежь резвиться между собой и тормошить старших. Разнежили родителей. Африканский лев развалился среди клетки: львята теребили отцовскую гриву, прыгали и кувыркались через него. Забавная сцена захватила зрителей схожестью с семейным человеческим уютом. Продавщицы из конфекционов, гризетки и жены рабочих радовались до слез. На жаргоне апашей выкрикивали мужчины свое удовольствие. Ребятишки хлопали в ладоши и визжали от восторга на однорукого укротителя, спокойно направлявшего хоровод движений звериного счастья.

Хищники казались безобидными, прирученными до степени домашних животных.

Когда, по мнению Пезона, зрители достаточно нарадовались, тогда он звуком хлыста отправил восвояси молодых львят с матерью. Решетка задвинулась. Лаская хлыстом голову льва, укротитель долго раскланивался на аплодисменты…

Не знаю, как произошла такая оплошность, но в этот момент открылась противоположная стена, и в отверстии показался другой лев. Зрители поняли, что произошло страшное, по крику Пезона, стремительно скрывшегося в запасную заднюю дверь.